Английские юмористы XVIII века
Шрифт:
{* "Я никогда не слышал, чтобы мистер Аддисон сочинил хоть одну эпиталаму, и даже, подобно более бедному и более талантливому поэту, Спенсеру, собственную женитьбу вынужден был воспеть сам", - "Письма Попа".}
Он любит сидеть в курительной "Греческой Кофейни" или в "Дьяволе", гулять у биржи и по Моллу *, смешиваясь с толпой в этом огромном всеобщем клубе, и потом посидеть там в одиночестве, всегда исполненный доброй воли и благожелательности ко всем мужчинам и женщинам, которые его окружали, и у него была потребность в какой-нибудь привычке, в пристрастии, которое связывало бы его с немногими; он никогда никому не причинял зла (если только не считать злом намек, что он несколько сомневается в способностях человека, или порицание с легкой похвалой); он смотрит на мир и с неиссякаемым юмором подшучивает над всеми нами, смеется беззлобным смехом, указывает нам на слабости или странности наших ближних с самой добродушной, доверительной улыбкой; а потом, обернувшись через плечо, нашептывает нашему ближнему о _наших_ слабостях. Чем был бы сэр Роджер де Коверли без его глупостей и очаровательных мелких сумасбродств? ** Если бы этот славный рыцарь не воззвал к людям, спящим в церкви, и не сказал "аминь" с такой восхитительной торжественностью; если бы он не произнес речь в суде a propos de bottes {Без всякого повода (франц.).}, просто чтобы показать свое достоинство мистеру Зрителю ***, если бы он, прогуливаясь в саду Темпла, не принял по ошибке Доль Тершит за почтенную даму; если бы он был мудрей, если бы его юмор не скрашивал ему жизнь и он был бы просто английским аристократом и любителем охоты, какую ценность представлял бы он для нас? Мы любим его за его суетность не меньше, чем за его достоинства.
{* "Я заметил, что читатель редко увлекается книгой, пока не узнает, брюнет или блондин ее автор, тихого он или буйного нрава, женат или холост и прочие подробности, которые очень помогают правильно понять автора. Дабы удовлетворить подобное любопытство, столь естественное в читателе, я задумал написать эту и следующую статьи как введение к моему очередному сочинению, и в них расскажу кое-что о людях, которые заняты этой работой. Так как самое трудное дело - собрать материал, свести его воедино и держать корректуру выпадет на мою долю, я по справедливости должен начать с самого себя... В нашей семье рассказывают, что, когда моя мать была беременна мною на третьем месяце, ей приснилось, что она разрешилась от бремени судьей. Объясняется ли это тяжбой, которую в то время вела наша семья, или же тем, что мой отец был мировым судьей, не знаю; во всяком случае, я не настолько тщеславен, чтобы думать, что это знаменовало какое-либо высокое звание, которого я достигну в будущем, хотя соседи истолковали сон именно так. Серьезность моего поведения сразу же после появления на свет и все время, пока я сосал материнскую грудь, видимо, подтверждала вещий сон; ибо, как часто повторяла мне мать, я отбросил погремушку, когда мне еще не было двух месяцев, и не желал точить зубки о кольцо, пока она не сняла с него колокольчики.
Поскольку в остальном мое детство было ничем не замечательно, я обойду его молчанием. Я знаю, что в пору своего отрочества я слыл весьма угрюмым подростком, но всегда был любимцем учителя, который не раз говорил, что _зад у меня крепкий и выдержит много_. Поcтупив в университет, я сразу же отличился глубокомысленным молчанием, ибо за целых восемь лет, кроме общих упражнений в колледже, я едва ли произнес сотню слов; и право, я не помню, чтобы за всю жизнь сказал подряд три фразы...
Последние годы я провел в этом городе, где меня часто можно увидеть в самых посещаемых местах, хотя лишь пять-шесть самых близких друзей знают меня в лицо... Нет такого оживленного места, где я не был бы завсегдатаем; иногда люди видят, как я сую нос в кружок политиканов у Уилла и с напряженным вниманием слушаю рассказы, которые распространяются в этом маленьком обществе. Иногда я покуриваю трубку у Чайлдса, и хотя кажется, будто я целиком поглощен "Почтальоном", подслушиваю разговоры за всеми столиками сразу. Во вторник вечером я появляюсь в кафе в Сент-Джеймсе, а иногда присоединяюсь к небольшому политическому кружку во внутренней комнате, как человек, который пришел выслушать и одобрить присутствующих. Знают меня и в "Греческой Кофейне", и в "Дереве Какао", и в театрах на Друри-лейн и в Хэймаркете. Вот уже более двух лет в рядах меня принимают за торговца; у Джонатана в обществе биржевых маклеров я иногда схожу за еврея. Короче говоря, стоит мне увидеть кучку людей, как я затесываюсь среди них, хотя нигде не раскрываю рта, кроме как в своем клубе.
Так и живу я на свете скорее как Зритель, созерцающий человечество, чем как один из его представителей; таким способом я стал прозорливым государственным деятелем, военным, торговцем и ремесленником, никогда не вмешиваясь в практическую сторону жизни. Теоретически я прекрасно знаю роль мужа или отца и замечаю ошибки в экономике, деловой жизни и развлечениях других лучше, чем те, кто всем этим занят, - так сторонний наблюдатель замечает пятна, которые нередко ускользают от тех, кто замешан в деле. Короче говоря, я во всех сторонах своей жизни оставался наблюдателем, и эту роль я намерен продолжать и здесь".
– "Зритель", Э 1.
** "И действительно, он дал столь суровую отповедь насмешкам, которые порок в последнее время направляют против добродетели, что с тех пор открытое нарушение приличий всегда считалось в нашей среде верным признаком глупости".
– Маколей.
*** "Судьи уже заняли свои места, когда пришел сэр Роджер; но несмотря на то что все уже расселись, для старого рыцаря освободили почетное место; а он, пользуясь своим положением в тех краях, не преминул шепнуть судьз на ухо, что он рад, "что его светлость приехал сюда на сессию в такую чудесную погоду". Я внимательно следил за ходом судебного заседания и был бесконечно рад, что пышность и торжественность достойно сопровождают публичное претворение в жизнь наших законов; как вдруг, просидев там около часа, я с величайшим удивлением заметил, что мой друг сэр Роджер встает с намерением произнести речь посреди процесса. Я несколько опасался за него, но, как оказалось, он ограничился лишь несколькими фразами, произнесенными с видом крайне деловым и решительным.
Когда он поднялся на ноги, суд притих и среди местных жителей пробежал шепот, что "сэр Роджер встал". Его речь имела столь малое отношение к делу, что я не стану приводить ее здесь, дабы не докучать читателям, и, я уверен, была предназначена самим рыцарем не столько для того, чтобы сообщить что-то суду, сколько чтобы порисоваться в моих глазах и поддержать свою репутацию в округе".
– "Зритель", Э 122.}
Лишь только свет уступит мгле,
Луна опять твердит земле
Слова о том, как рождена
Была таинственно она.
Ей вторит звезд согласный хор,
И, обходя ночной простор,
Толпа кружащихся миров
Клянется в правде этих слов.
А может быть, они молчат:
Ведь звука не постигнет взгляд,
Безмолвно ночи торжество,
И твердь не скажет ничего.
Но разума глубокий слух
В безмолвье постигает дух,
И в свете затаился звук:
"Мы вышли из нетленных рук!"
Для меня эти стихи сияют, как звезды. Они сияют из глубин величайшей безмятежности. Когда этот человек обращается к небу, его душа воскресает; и лицо его от этого озаряет величие благодарности и молитвы. Религиозное чувство переполняет все его существо. В поле, в городе, когда он глядит на птиц, сидящих на деревьях, на детей на улицах, утром или при лунном свете, над книгой у себя в комнате, в веселой компании на деревенском празднике или на городском балу, - добрая воля и желание мира всем творениям божьим, любовь и благоговение перед тем, кто их создал, наполняют его чистое сердце и сияют на его добром лице. Если судьба Свифта была самой несчастной на свете, то судьба Аддисона была, по-моему, самой завидной. Безбедная и красивая жизнь, спокойная смерть, а потом бесконечное почитание и любовь к его светлому, ничем не запятнанному имнеи *.
{* "Гарт послал к Аддисону (о котором был очень высокого мнения) со смертного одра, спросить, истинна ли христианская вера".
– Д-р Янг, "Примечательные случаи" Спенса.
"Я всегда предпочитал бодрость веселью. Последнее я рассматриваю как действие, первую - как склад души. Веселье кратко и преходяще, бодрость прочна и постоянна. Величайших восторгов веселья достигают те, кто подвержен величайшим глубинам меланхолии; напротив, бодрость, хоть и не доставляет уму такого изысканного наслаждения, не дает нам погрузиться в пучину отчаянья. Веселье подобно вспышке молнии, разрывающей черные тучи, я сверкает лишь на миг; бодрость светит, как день, и наполняет душу прочной и постоянной безмятежностью".
– Аддисон, "Зритель",
Лекция третья
Стиль
Какую цель ставим мы перед собой, изучая историю прошлого века? Интересуют ли нас политические события или характеры знаменитых общественных деятелей? Или же мы хотим представить себе быт и нравы того времени? Если мы ставим перед собой первую, весьма серьезную задачу, как нам определить истину и кто может быть уверен, что обладает ею во всей полноте? Разве знаем мы характер великого человека? Нет, об этом можно лишь строить более или менее удачные догадки. Разве и в повседневной жизни вам не случается ошибочно судить о всем поведении человека по какому-нибудь случайному неверному впечатлению? Тон, слово, сказанное в шутку, пустяковый поступок, прическа или галстук могут представить его перед вами в ложном свете или испортить ваше доброе мнение о нем; а иногда после многих лет тесной дружбы, может статься, ваш ближайший друг сказал или сделал что-нибудь такое, о чем вы раньше не подозревали, и это изменит ваше представление о нем, покажет, что мотивы его поступков были совсем иными, нежели вы полагали. А если так обстоит дело с вашими знакомыми, то насколько это справедливее по отношению к незнакомым? Скажем, к примеру, я желаю понять характер герцога Мальборо. Я читаю Свифтову историю того времени, в которой он был действующим лицом; автор обладал острой наблюдательностью и, надо полагать, был посвящен в политику того века, - он дает мне понять, что Мальборо был трусом и даже его способности полководца весьма сомнительны; он отзывается об Уолполе как о презренном и неотесанном человеке, лишь в издевательство упоминая о знаменитом политическом заговоре в конце царствования королевы Анны с целью возвращения Претендента. И опять-таки, я читаю биографию Мальборо, принадлежащую перу плодовитого архидьякона, написанную в высокопарном стиле человеком, который располагал обширными материалами и тем, что называется подробнейшей информацией; и я совсем или почти совсем ничего не узнаю о тех тайных пружинах, которые, мне кажется, повлияли на всю карьеру Мальборо и заставили его менять позиции, своевременно сохранить верность и столь же своевременно изменить, остановить армию почти у самых ворот Парижа и в конце концов перейти к победителям - на сторону Ганноверской династии; так вот, я не узнаю правды или узнаю не всю правду, читая сочинения обоих, и думаю, что портрет, нарисованный Коксом, и портрет, нарисованный Свифтом, оба весьма далеки от истинного Черчилля. Я привожу этот единственный пример, но готов столь же скептически отнестись ко всем прочим, и говорю музе истории: о достойная дочь Мнемозины, я сомневаюсь в каждом слове вашей милости с тех пор, как вы стали музой! Потому что при всей вашей серьезности и претензиях на возвышенность вы заслуживаете доверия ни на крупицу более, чем некоторые из ваших менее серьезных сестер, на которых ваши приверженцы смотрят сверху вниз. Вы предлагаете мне выслушать речь генерала, обращенную к солдатам. Вздор! Она не более истинна, чем последнее слово Терпина в Ньюгете. Вы превозносите героя; у меня это вызывает сомнения, и я говорю, что вы бессовестно льстите. Вы осуждаете беспринципного человека; это вызывает у меня сомнения, мне кажется, что вы пристрастны и стоите на стороне хвастунов. Вы предлагаете мне автобиографию; я сомневаюсь во всех автобиографиях, какие когда-либо читал, разве только за исключением автобиографии мистера Робинзона Крузо, мореплавателя, и других сочинителей вроде него. У этих нет оснований стараться снискать благосклонность публики или успокаивать свою совесть; у них пет причин что-либо скрывать или говорить полуправду; они не требуют больше доверия, чем я могу им дать с легкой душой, и не принуждают меня подвергать мою доверчивость испытанию или искать доказательств. Я беру книгу доктора Смоллета, или номер "Зрителя" и утверждаю, что в беллетристике растворено больше правды, нежели в книге, утверждающей, что решительно все в ней чистейшая правда. Из беллетристики я выношу впечатление о жизни того времени, о нравах, о поведении людей, об их платье, о развлечениях, остротах и забавах общества - прошлое вновь оживает и я путешествую по старой Англии. Может ли самый солидный историк дать мне больше?
Когда мы читаем чудесные номера "Болтуна" и "Зрителя", прошлый век возвращается вновь, Англия наших предков оживает. В Лондоне на Стрэнде снова стоит майское дерево; церкви, как всегда, полны молящихся; в кофейнях собираются щеголи; дворяне едут на прием во дворец; дамы толпятся у модных лавок; носильщики, толкая друг друга, проносят портшезы; лакеи с факелами бегут впереди карет или толпятся у подъездов театров. А в захолустье я вижу юного сквайра, едущего в Итон, его сопровождают слуги и Уилл Уимбл, друг семьи, который его оберегает. Чтобы совершить эту поездку от дома сквайра и обратно, Уилл неделю не слезает с седла. В карете от Лондона до Бата пять дней пути. Судьи и адвокаты отправляются на выездную сессию. Когда миледи едет в город в своей карете, ее слуги берут пистолеты, дабы приветствовать капитана Макхита, если он появится, а ее гонцы скачут вперед приготовить для нее помещение в больших придорожных караван-сараях; трактирщик принимает ее под скрипучей вывеской "Колокол" или "Баран", он и его слуги с поклонами провожают ее вверх по широкой лестнице, а ее экипаж с грохотом въезжает во двор, где "Эксетерская муха", которая проделывает свой путь за восемь дней, если будет угодно богу, стоит, закончив свой дневной пробег в двадцать миль и высадив пассажиров, которые отправились ужинать и спать. Приходский священник покуривает трубку на кухне, где слуга капитана, повесив на гвоздь шпагу своего хозяина, уплетает яичницу с ветчиной, хвастая подвигами при Рамильи и Мальплакэ перед горожанами, которые, как всегда, собрались в углу у камина. А сам капитан поглядывает на горничную на деревянной галерее или же соблазняет ее деньгами, чтобы выведать, кто эта хорошенькая молодая дама, приехавшая в карете. Вьючные лошади стоят в стойлах, кучера и конюхи гуляют в трактире. А в распивочной у самой Хозяйки, над стаканом крепкого зелья сидит джентльмен, судя по виду, военный, который путешествует с пистолетами, как все уважающие себя люди, и в конюшне стоит его серый скакун, который будет оседлан и умчит своего хозяина за полчаса до того, как "Муха" пустится в свой последний дневной перелет. А милях в пяти отсюда по дороге, когда "Эксетерская муха" подъедет, бренча и поскрипывая, ее вдруг остановит человек в черной полумаске, верхом на серой лошади, сунет в окно кареты длинный пистолет и прикажет всем отдать кошельки... Должно быть, это было немалое удовольствие хотя бы просто посидеть в кухне тех времен, глядя, как течет поток человеческой жизни. Теперь мы уже больше не ездим, а прибываем на место назначения. Аддисон шутливо говорит о различии нравов и обычаев, весьма заметном в Стейнесе, где проезжал молодой человек "во вполне сносном парике", хотя фасон его шляпы, без сомнения, давно вышел из моды, - это была треуголка времен Рамильи. Мне хотелось бы поездить в те времена (я из тех путешественников, которые непринужденно разговаривают coram latronibus {В присутствии воров (лат.).}) и увидеть молодца на серой лошади и в черной полумаске. Увы! В жизни этого рыцаря неизбежно наступал такой день, когда его по всем правилам хорошего тона препровождали - без черной маски, с букетом в руке, под охраной алебард и под надзором шерифа - в повозке без рессор, а позади него трясся священник, на известное место неподалеку от Камберленд-Гейт и Мраморной арки, где камень все еще хранит память о том, что здесь была Тайбернская застава. Как все изменилось всего за одно столетие: за такой короткий срок! В нескольких шагах от этих ворот начинались поля: поля его подвигов, где он таился за зелеными изгородями и грабил. Большой и богатый город вырос на этих полях. Если бы теперь туда привезли казнить человека, все окна захлопнулись бы и жители сидели бы по домам, терзаемые страхом. А сто лет назад люди толпились здесь, чтобы увидеть последнюю сцену из жизни разбойника и поиздеваться над ним. Свифт смеялся, мрачно советуя ему приготовить на дорогу рубаху голландского полотна и белую шляпу с алой или черной лентой, бодро влезть на повозку, пожать руку палачу и - прощай. Гэй писал восхитительные баллады и подшучивал над этим же героем. Сопоставьте все это с тем, что пишут наши нынешние юмористы! Сравните их мораль с нашей, их обычаи с нашими!
Невозможно рассказать, да вы едва ли и пожелали бы услышать всю правду об этих людях и обычаях. Вы усидели бы в английской гостиной в царствование королевы Виктории в присутствии светского джентльмена или светской леди времен королевы Анны, слыша то, что слышали и говорили они, не дольше, чем в присутствии древнего бритта. Когда читаешь о дикарях, словно бы видишь дикие обычаи, варварские пиршества, ужасные игры жуиров тех времен. У нас есть свои светские джентльмены и легкомысленные джентльмены; позвольте же мне познакомить вас с одним весьма легкомысленным аристократом времен королевы Анны, чью биографию сохранили для нас судебные репортеры.