Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ахматова, по ее словам, «не любила» Герцена и не предполагала писать свое «Былое и думы». Она оставила людям свое «Мимолетное», свои «Опавшие листья», приближающиеся к «коробам» Василия Розанова, открывшего в литературе Серебряного века свой жанр – вроде бы случайных записей, фрагментов, однако запоминающихся и вызывающих эмоциональный отклик читателя. Свое повествование Ахматова определяла как «вспышки памяти», «беглые заметки», «пестрые заметки».

Вглядываясь в прошлое, в своем желании донести до читателя то, чего кроме нее самой никто не знает и не помнит, что давно разорено и не поддается восстановлению, она писала: «Людям моего поколения не грозит печальное возвращение – нам возвращаться некуда… Херсонес (куда я всю жизнь возвращаюсь) – запретная зона, Слепнева, Царского и Павловска – нет». И когда она все же пытается перенестись из 90–х годов XIX века в начало 20–х следующего столетия, возвращение это безрадостно: «Царское в 20–х годах представляло

собою нечто невообразимое. Все заборы были сожжены. Над открытыми люками водопровода стояли ржавые кровати из лазаретов первой войны, улицы заросли травой, гуляли и орали петухи всех цветов и козы, которых почему—то всех звали Тамарами. На воротах недавно великолепного дома Стен—бок—Фермора красовалась огромная вывеска „Случный пункт“, но на Широкой так же терпко пахли по осеням дубы – свидетели моего детства, и вороны на соборных крестах кричали то же, что я слушала, идя по соборному скверу в гимназию, и статуи в парке глядели, как в 10–х годах» (Вилен—кинВ. В.В сто первом зеркале. М., 1990. С. 201–202).

Анна Ахматова намеревалась написать не «автобиографию», но художественную прозу, близкую, как сама говорила, «Шуму времени» Осипа Мандельштама и «Охранной грамоте» Бориса Пастернака. Одно из заглавий этого неосуществленного замысла – «Исповедь дочери века». Ахматова очень боялась, что ей не хватит времени. Она изначально выстраивала свою БИОГРАФИЮ не в том смысле, которым наполнилось это понятие в современной жизни, получив налет канцелярской документальности, но как бытие творческой личности, явление культурно—историческое. Уже на склоне лет, когда ее слава вышла далеко за пределы советской России, она вспоминала:

«В первый раз я стала писать свою биографию, когда мне было одиннадцать лет, в разлинованной красным маминой книжке для записывания хозяйственных расходов (1900 г.). Когда я показала свои записи старшим, они сказали, что я помню себя чуть ли не двухлетним ребенком…

Биографию я принималась писать несколько раз, но, как говорится, с переменным успехом. Последний раз это было в 1946 году. Ее единственным читателем оказался следователь, который пришел арестовывать моего сына, а заодно сделал обыск и в моей комнате (6 ноября 1949). На другой день я сожгла рукопись вместе со всем моим архивом» (Ах матова А.Собрание сочинений. Т. 5. С. 161).

Воспоминания, автобиографические свидетельства, художественный текст и исследовательская литература допускают различное читательское восприятие, в соответствии с определенными сведениями, уже известными читателю из других источников. Однако последним критерием в восприятии жизни поэта остается его творчество: поэзия, проза, биографические свидетельства, маргиналии – мир художественного самопознания. Бесценным источником познания биографической и художественной истины являются рабочие тетради Ахматовой, или, как их еще называют, записные книжки 1958–1968 годов. Никогда ранее не хранившая рукописей, легко расстававшаяся с автографами, трижды сжигавшая архив, она в последнее десятилетие приступает к восстановлению рукописных источников, адресатов и посвящений, щедро комментирует события и обстоятельства создания произведений, отводит многие страницы адресам своих мест жительства и перемещений. Оставив свод биографических помет и «предупреждений», она явно обращалась к своим будущим биографам с настоятельной просьбой не фальсифицировать ее биографию.

Глава третья

КИЕВ

Когда Ахматова писала и говорила, что с Киевом ее связывает совсем недолгий период жизни и что проведенное там время не имело существенного значения для формирования ее личности и поэзии, в этом содержалась лишь доля истины. Упрямо предвзятое отношение к городу было вызвано, по—видимому, навсегда оставшимися в памяти трудностями, предшествовавшими вынужденному переезду в Киев. Тяжелые полтора года жизни после распада семьи, странствия по югу Таврии, жизнь у родственников, сохранивших, в отличие от Горенок, наследственную ренту и безмолвно укорявших Инну Эразмовну, доверившую свой капитал промотавшему его Андрею Антоновичу, жизнь с матерью по окончании гимназии и во время учебы на Киевских Высших женских курсах в 1908–1909 годах, когда им самим приходилось «стирать белье и мыть полы», – все это угнетало гордую Анну. Смерть старшей сестры Инны и навязчивые мысли о своей, как она считала, неминуемо надвигающейся горловой чахотке постоянно напоминали о себе. Ахматова вспоминала, что в Евпатории пробовала повеситься, но гвоздь, забитый в известковую штукатурку, выскочил, самоубийство не состоялось и «было очень стыдно перед мамой». Столь же неудачная попытка самоубийства случилась и в первый год жизни в Киеве. Тогда она пыталась перерезать вену грязным кухонным ножом – чтобы вызвать заражение крови. Но все это было и не всерьез, и, как видно, не судьба.

А ведь с Киевом не могли не быть связаны счастливые воспоминания о самом раннем детстве. В то время еще вполне благополучная семья Горенко с удовольствием

гостила в Киеве. И жили они не у родственников, имевших обширные апартаменты, а в гостинице «Националь», лучшей в городе. Построенная по проекту известного архитектора В. И. Беретти на углу Крещатика и Бессарабской площади, гостиница была удобна для длительного проживания состоятельных постояльцев и для прогулок по городу. Совсем близко располагался Царский сад, летом с аттракционами и роскошными клумбами, а зимой – катками. Здесь, в гостинице, зимой 1894/95 года родилась младшая сестра Ия.

Нижняя часть Царского сада называлась Шато де Флер (Замок цветов). Еще в 1863 году предприимчивый француз открыл кафешантан Шато де Флер, а в 1868–1878 годах по проекту архитектора М. П. Сомонова был возведен целый развлекательный центр – с танцевальными залами, галереями, балконом. В Шато де Флер в 1879 году было основано Русское драматическое общество, где проходили спектакли и концерты. Летом к восторгу детей за непрочной загородкой размещался бродячий цирк.

Как—то, разбежавшись с горы, Аня и Рика, не сумев остановиться, угодили в загородку с медведем, к ужасу публики. Все произошло так стремительно, что сам косолапый не успел опомниться, а сестрички столь же стремительно выбрались на свободу. Бонна плакала и просила не рассказывать о случившемся дома. Так и договорились. Однако, вернувшись домой, маленькая Рика закричала: «Мама—Мишка—морда—окошко!»

С киевским детством у Ахматовой было связано и другое памятное событие. В верхней части Царского сада она нашла булавку в виде лиры, и бонна сказала: «Это значит, ты будешь поэтом».

Распад семьи и наступившая нужда стерли из памяти сладостные воспоминания детства, и Ахматова как бы вычеркнула из памяти те «баснословные года». К Киеву она вернется уже совсем взрослой, в пору своего романа с Николаем Владимировичем Недоброво, для которого Киев был средоточием венценосной России.

В Киеве Ахматова закончит Фундуклеевскую гимназию, и позже, в тифозном бреду в Ташкенте ей будет чудитьсяя стук ее каблучков по Фундуклеевской улице – по дороге в гимназию.

Безрадостное существование в Киеве в 1906–1907 годах Анна будоражила уверенностью в своей любви «до гроба» к студенту Владимиру Голенищеву—Кутузову, оставшемуся в далеком Петербурге и едва ли думавшему о страданиях де—вочки—царскоселки, оказавшейся в Киеве. Настроение разнообразила и незатухающая к ней любовь Николая Гумилёва, незамедлительно откликнувшегося на ее письмо в Париж после длительного перерыва в их переписке. И хотя в ее письме не было никаких авансов и обещаний, Николай Степанович стремительно «ответил на это письмо предложением». Теперь Анна дала понять, что согласна.

Начался, возможно, самый тяжелый для Гумилёва период их отношений. По—видимому, между молодыми людьми завязалась интенсивная переписка. Что Анна писала Гумилёву, мы не знаем – перед свадьбой они по обоюдному согласию сожгли письма, – однако на это время приходится две попытки его самоубийства.

О настроениях Анны, не откорректированных еще жизненным опытом, можно судить по ее письмам мужу покойной сестры Инны – Сергею Владимировичу фон Штейну. Письма эти – любопытное свидетельство смятенных чувств юной девушки, пытающейся разобраться в себе самой и не способной совладать с захлестнувшими ее эмоциями. Анна умоляла в своих последних письмах Штейну обязательно их уничтожить. Он этого не сделал, поступив, с точки зрения Ахматовой, глубоко непорядочно. Позже фон Штейн эмигрировал, а его вторая жена вышла замуж за царскосела Эриха Федоровича Голлербаха, будущего историографа Царского Села, издавшего в 1925 году антологию – «Образ Ахматовой». Голлербах в 1935 году продал оставшиеся среди бумаг жены письма Ахматовой в Литературный музей, процитировав выдержки из них, относящиеся к изданию Гумилёвым в Париже журнала «Сириус». Ахматова до конца жизни не простила ему этой, в общем—то, вполне корректной публикации, хотя причина конечно же состояла в том, что чужие люди прочли ее юношеские признания, доверенные «дорогому Сергею Владимировичу». Тем не менее письма эти, пылкие, истеричные, полные прозрений и отчаяния, позволяют понять, что творилось в ее душе и как все это отзывалось в сердце Николая Гумилёва, сказавшись на их последующих отношениях.

Письма интересны не только с точки зрения жизни сердца, но и запечатленными в них деталями быта Ани Горенко, ее литературными вкусами того времени. Полностью опубликованные Э. Г. Герштейн в 1977 году в американском издательстве «Ардис» и значительно позже в журнале «Новый мир» (1986, № 9), они «представляют историко—литературный интерес – в них содержатся суждения Анны о литературной жизни Киева и два ее до тех пор неизвестных стихотворения: „Я умею любить…“ и „Весенний воздух властно смел…“. Таким образом, высвечиваются страницы, позже утраченные, возможно, сожженные „строптивой Аней“ из ее „детской тетради“, о чем она позже сожалела. Ее замечания о литературных опытах самого Штейна и посредственного Федорова строги, но тактичны, когда речь идет о сонетах Штейна. Это пора увлечения Брюсовым и живого интереса к Блоку, хотя в это время Брюсов ей ближе.

Поделиться с друзьями: