Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ахматова иронически называет американского критика Алана Уильямса своей «Викторией Регией», то есть венчающим, или победным, обвинением, в доказательство отсылая к его статье, опубликованной в газете «Нью—Йорк Трибьюн» 24 ноября 1961 года (см. Записные книжки Анны Ахматовой. С. 215).

Ахматову глубоко возмущало то, что слово «переиздают» имело отношение к маленькой книжечке стихов, выпущенной Гослитиздатом к пятидесятилетию ее литературной деятельности и снабженной послесловием секретаря Союза писателей Алексея Суркова, написанным с учетом ждановской критики и с заверениями в стремлении Ахматовой «исправиться». Сурков любил стихи Ахматовой и содействовал выходу книжки, однако как должностное лицо должен был «подстраховать» не только себя, но и Ахматову, по—прежнему

находящуюся под негласным запретом.

Однако вернемся к августовскому вечеру 1946 года.

Собрание началось в пять вечера, и никто из присутствовавших не ждал от него чего—то особенного. В курсе был лишь прячущий глаза Прокофьев, с красным лицом и ушедшей в плечи головой, и два партийных функционера из писательской организации, вызывавшиеся накануне в Москву по каким—то срочным делам. Анна Ахматова и Михаил Зощенко приглашены не были. Анна Андреевна ничего не знала об экстренно собранном в Смольном заседании, а Михаил Михайлович, случайно оказавшийся в этот день в Ленинградском отделении Союза писателей, видел, что под расписку выдавались именные пригласительные билеты в Смольный, но его фамилии в списках не оказалось, чему он не придал значения.

Сохранилось несколько потаенных записей, воссоздающих обстановку и атмосферу собрания. Никто не ждал сенсаций, все были в меру спокойны и в меру равнодушны. Ближе к пяти появился докладчик, секретарь Ленинградского обкома ВКП(б), главный идеолог страны, любимец Сталина А. А. Жданов. Присутствовавший на собрании ленинградский литератор И. М. Басалаев описывает прекрасно срежиссированное действо:

«Докладчик вышел справа, позади сидевших, в сопровождении многих лиц. Он шел спокойно, серьезный и молчаливый, отделенный от зала белыми колоннами. Он был в штатском. В руках папка. Его волосы под сиянием электричества блестели. Казалось, он хорошо отдохнул и умылся. Все встали. Зааплодировали. Он поднялся на трибуну. <…>

Как обычно, вслух выбрали громкий президиум. Даже чуточку посмеялись – писатели забыли назвать своего Прокофьева. Докладчик улыбнулся, сказав тихо что—то смешное. Торопливо успокоились. Президиум сел. Сдержанный шумок затих. Докладчик секунду помолчал и заговорил.

И через несколько минут началась дичайшая тишина. Зал немел, застывал, оледеневал, пока не превратился в течение трех часов в один белый твердый кусок.

Доклад ошеломил…» (Анна Ахматова. Requiem / Сост. и прим. Р. Д. Тименчика при участии К. М. Поливанова. М., 1989. С. 232).

Присутствовавшим не хватало воздуха в огромном зале с высочайшими потолками, перехватывало дыхание. Дверь была наглухо заперта, и по бокам стояли два солдата с винтовками. Писательнице Немеровской стало дурно. Она хотела выйти, но ее не выпустили, и она присела где—то в конце зала. Фантастичность происходящего за три долгих часа, пока говорил докладчик, стала обретать черты чудовищной реальности. Сидевший в президиуме поэт Николай Браун с тревогой разыскивал глазами в зале жену, поэтессу Марию Комиссарову, упомянутую в докладе. Большая часть присутствовавших, пытаясь как—то осмыслить происшедшее, уже решила, в лучших традициях советского времени: значит, так надо. Конец доклада, как и положено, встретили аплодисментами, хотя и не сказать, что бурными.

После небольшого перерыва всех призвали к обсуждению доклада. Стали выступать, каяться, что недоглядели и не упредили. Призвали к ответу писателя Юрия Германа, совсем недавно опубликовавшего о Зощенко, как было сказано, захваливающую статью. Герман всегда отличался порядочностью и в данной, рискованной ситуации нашел в себе мужество сказать, что не готов к выступлению, что ему нужно подумать. Кого удивило, а кого восхитило поведение старинного знакомого Ахматовой, известного литературоведа Бориса Эйхенбаума, автора ряда работ о ее поэзии. В ответ на приглашение выступить с осуждением он ответил отказом, сказав, что всем хорошо известно его отношение к Ахматовой, и, если теперь он станет плохо о ней говорить, все равно никто не поверит. Ситуация усугублялась тем, что многие в зале знали: коронная фраза из доклада – «не то монахиня, не то блудница» – была вписана,

по—видимому, кем—то из референтов в спешке из книги того же Бориса Эйхенбаума, где находилась в контексте, исключающем возможность какой бы то ни было фривольности, а тем более хулы. [16]

16

В докладе использовано выражение Б. М. Эйхенбаума из статьи «Анна Ахматова. Опыт анализа» (1923). Отмечая появление в ахматов—ских стихах церковно—библейской речи, наряду с частушечной и разговорной, Эйхенбаум писал: «Тут уж начинает складываться парадоксальный своей двойственностью… образ героини – не то „блудницы“ с бурными страстями, не то нищей монахини, которая может вымолить у бога прощенье…» (Эйхенбаум Б. О поэзии. Л., 1969). – Прим. ред.

Всем были памятны выступления Эйхенбаума в январе и марте 1946 года в Доме кино и Доме ученых, когда, как можно полагать, он делился планами своей новой книги об Анне Ахматовой:

«Поэзия Ахматовой – одно из тех больших явлений, которое связано с историей целого поколения, прошедшего весь путь от первой русской революции до Второй мировой войны (40 лет). Я сам из этого же поколения – и поэзия Ахматовой факт моей душевной, умственной и литературной биографии. Мне и легко и очень трудно говорить – не все скажу ясно.

…Поэзия – на границе личных признаний, на границе безответной откровенности. В этом или за этим – ощущение своей личной жизни как жизни национальной, народной, в которой все значительно и общезначимо. Отсюда – выход в историю, в жизнь народа, отсюда – особого рода мужество, связанное с ощущением избранничества, миссии, великого, важного дела… Здесь – связь с ранней лирикой и здесь же – отличие от нее…

…Как много и часто говорит она о Музе! И она сумела сделать так, что это звучит не как стилизация. «Ты ль Данту диктовала страницы Ада? – Отвечает: 'Я'". Это придает всей ее лирике мифологическую основу – ту, которая нужна для подлинной, высокой лирики» (Анна Ахматова: pro et contra. Т. 2. С. 49).

Достаточно было Андрею Александровичу Жданову, человеку с известной долей если не вкуса, то чутья, вдуматься в эти пророческие слова старого профессора, и в свитке его судьбы было бы одной позорной страницей меньше, однако из пророчеств ученого вычленили и вписали в доклад «монашку» и «блудницу».

В тезисах выступления Бориса Эйхенбаума в Доме ученых и Доме кино провидчески обозначены пути дальнейшего развития творчества Ахматовой – избранническая судьба гения и его связь с национальной жизнью. Эйхенбаум будто уже предчувствовал ахматовский «Реквием», да, по—видимому, частично знал его, судя по тезисам его выступления:

«Глубина мифа, в которой Муза становится заново живым поэтическим образом.

Все это дает ощущение личной жизни как жизни национальной, исторической, как миссия избранничества, как «бремя», наложенное судьбой: «Твое несу я бремя, тяжелое, ты знаешь, сколько лет».

Вот откуда и сила памяти, и страшная борьба с нею (потому что «Надо снова научиться жить») (слова из неопубликованного «Реквиема», не положенного еще на бумагу, хранящегося в памяти нескольких доверенных лиц. – С. К.),и чувство истории, и силы для нового пути, трагическое (не личное) мужество,в жертву которому отдается личная жизнь: «Упрямая, жду, что случится»» (Там же. С. 48).

После августовских событий 1946 года профессора Эйхенбаума прогнали с работы, а его супруга Раиса Борисовна (урожденная Брауде) вскоре умерла, не оправившись от пережитых потрясений. Зощенко и Ахматову исключили из Союза писателей и лишили карточек на хлеб, то есть обрекли на голодную смерть. Карточки вскоре были возвращены, однако наложен запрет на печатание и какие бы то ни было платные выступления, что, собственно, предрекало голодный конец. Ахматовой выдали пропуск для входа в Фонтанный Дом, где был установлен круглосуточный пост. В графе, удостоверяющей статус владельца, значилось: «Жилец».

Поделиться с друзьями: