Анна Достоевская. Дневник
Шрифт:
Смеху, веселья было много, и муж уверял, что он со мною помолодел на всю разницу наших лет. Случались и анекдоты: так однажды с «нашего дуба» в большую кружку с пивом Федора Михайловича свалилась веточка, а с нею громадный черный жук. Муж мой был брезглив и из кружки с жуком пить не захотел, а отдал ее кельнеру, приказав принести другую. Когда тот ушел, муж пожалел, зачем не пришла мысль потребовать сначала новую кружку, а теперь, пожалуй, кельнер только вынет жука и ветку и принесет ту же кружку обратно. Когда кельнер пришел, Федор Михайлович спросил его: «Что ж, вы ту кружку вылили?» — «Как вылил, я ее выпил!» — ответил тот, и по его довольному виду можно было быть уверенным, что он не упустил случая лишний раз выпить пива.
Эти ежедневные прогулки напомнили и заменили нам чудесные вечера нашего жениховства, так много было в них веселья, откровенности и простодушия.
В половине десятого мы возвращались, пили чай и затем садились: Федор
Задумала я писать дневник по многим причинам: при множестве новых впечатлений я боялась забыть подробности; к тому же ежедневная практика была надежным средством, чтобы не забыть стенографии, а, напротив, в ней усовершенствоваться. Главная же причина была иная: мой муж представлял для меня столь интересного, столь загадочного человека, и мне казалось, что мне легче будет его узнать и разгадать, если я буду записывать его мысли и замечания. К тому же за границей я была вполне одинока; мне не с кем было разделить моих наблюдений, а иногда возникавших во мне сомнений, и дневник был другом, которому я поверяла все мои мысли, надежды и опасения.
Мой дневник очень интересовал моего мужа, и он много раз говорил мне:
— Дорого бы я дал, чтобы узнать, Анечка, что ты такое пишешь своими крючками: уж, наверно, ты меня бранишь?
— Это как случится: и хвалю, и браню, — отвечала я. — Получаешь, что заслужил. Впрочем, как же мне тебя не бранить?
У кого достанет духу тебя не бранить? — заканчивала я теми же шутливыми вопросами, с которыми он иногда обращался ко мне, желая меня пожурить.
Одним из поводов наших идейных разногласий был так называемый «женский вопрос». Будучи по возрасту современницей шестидесятых годов, я твердо стояла за права и независимость женщин и негодовала на мужа за его, по моему мнению, несправедливое отношение к ним. Я даже готова была подобное отношение считать за личную обиду и иногда высказывала это мужу. Помню, как раз, видя меня огорченной, муж спросил меня:
— Анечка, что ты такая? Не обидел ли я тебя чем?
— Да, обидел: мы давеча говорили о нигилистках, и ты их так жестоко бранил.
— Да ведь ты не нигилистка, что же ты обижаешься?
— Не нигилистка, это правда, но я женщина, и мне тяжело слышать, когда бранят женщину.
— Ну какая ты женщина? — говорил мой муж.
— Как какая женщина? — обижалась я.
— Ты моя прелестная, чудная Анечка, и другой такой на свете нет, вот ты кто, а не женщина!
По молодости лет я готова была отвергать его чрезмерные похвалы и сердиться, что он не признает меня за женщину, какою я себя считала.
Скажу к слову, что Федор Михайлович действительно не любил тогдашних нигилисток. Их отрицание всякой женственности, неряшливость, грубый напускной тон возбуждали в нем отвращение, и он именно ценил во мне противоположные качества. Совсем другое отношение к женщинам возникло в Федоре Михайловиче впоследствии, в семидесятых годах, когда действительно из них выработались умные, образованные и серьезно смотрящие на жизнь женщины. Тогда мой муж высказал в «Дневнике писателя», что многого ждет от русской женщины.
III
1867 год. К нашим спорам
Очень меня возмущало в моем муже то, что он в своих спорах со мной отвергал в женщинах моего поколения какую-либо выдержку характера, какое-нибудь упорное и продолжительное стремление к достижению намеченной цели. Например, он один раз говорил мне:
— Возьми такую простую вещь — ну, что бы такое назвать? да хоть собирание почтовых марок (мы как раз проходили мимо магазина, в витрине которого красовалась целая коллекция). Если этим займется мужчина систематически, он будет собирать, хранить, и если не отдаст этому занятию слишком большого времени и если и охладеет к собиранию, то все-таки не бросит его, а сохранит на долгое время, а может быть, и до конца своей жизни, как воспоминание об увлечениях молодости. А женщина? Она загорится желанием собирать марки, купит роскошный альбом, надоест всем родным и знакомым, выпрашивая марки, затратит на покупку их массу денег, а затем желание в ней уляжется, роскошный альбом будет валяться на всех этажерках и в заключение будет выброшен, как надоевшая, никуда не годная вещь. Так и во всем, в пустом и серьезном — везде малая выдержка: сначала пламенное стремление и никогда — долгое и упорное напряжение сил для того, чтобы достигнуть прочных результатов намеченной цели.
Этот спор меня почему-то раззадорил, и я объявила мужу, что на своем личном примере докажу ему, что женщина годами может преследовать привлекшую ее внимание идею. «А так как в настоящую минуту, — говорила я, — никакой большой задачи я пред собою не вижу, то начну хоть с пустого занятия, только что тобою указанного, и с сегодняшнего дня стану собирать марки».
Сказано —
сделано. Я затащила Федора Михайловича в первый попавшийся магазин письменных принадлежностей и купила («на свои деньги») дешевенький альбом для наклеивания марок. Дома я тотчас слепила марки с полученных трех-четырех писем из России и тем положила начало коллекции. Наша хозяйка, узнав о моем намерении, порылась между письмами и дала мне несколько старинных Турн-Таксис (Turn-Taxis) из Саксонского королевства. Так началось мое собирание почтовых марок, и оно продолжается уже сорок девять лет. Конечно, я никогда не делала никаких усилий для их коллекционирования, я только копила их, и в настоящее время у меня… [7] штук, из которых некоторые представляют редкости.7
Пропуск в рукописи.
Могу дать слово, что ни одна из марок не куплена на деньги, а или получена мною на письме, или мне подарена. Эту слабость близкие мои знают, и дочь моя, например, присылает мне письма с марками разной ценности. От времени до времени я хвалилась пред мужем количеством прибавлявшихся марок, и он иногда подсмеивался над этою моею слабостью.
В Дрездене за эти недели произошел случай, напомнивший неприятную для меня черту в характере Федора Михайловича, именно его ни на чем не основанную ревность. Дело в том, что профессор стенографии, П. М. Ольхин, узнав, что мы предполагаем пожить некоторое время в Дрездене, дал мне письмо к профессору Цейбигу, вице-председателю кружка последователей Габельсбергера, той системы стенографии, по которой я училась. Ольхин уверял, что Цейбиг отличный человек и что он может быть нам полезен при осмотре галерей и пр. Я по приезде долго не шла к Цейбигу, но так как неудобно было не отдать письма, то решилась, наконец, к нему поехать. Цейбига я дома не застала и оставила письмо; профессор на другой же день отдал визит, застал нас обоих дома и предложил нам посетить предстоящее заседание их кружка.
Мы согласились, но потом муж решил, что я пойду одна, с Цейбигом. Муж уверил меня, что ему скучно будет сидеть в таком специальном собрании.
Так и сделали. Кружок стенографов имел свои заседания на Wildruferstrape. Заседание уже началось, и какой-то старец читал реферат. Хоть Цейбиг и приглашал меня занять место рядом с ним, но я уселась в сторонке и жестоко проскучала полчаса. Когда настал перерыв, профессор подвел меня к председателю и объявил всем присутствующим, что я приехала из России с письмом от лица их специальности. Председатель высказал мне приветствие, а я так сконфузилась, что ничего ему не ответила, а только поклонилась. Рефератов больше не было, а все члены кружка сидели за длинным столом, пили пиво и разговаривали. Ко мне стали подходить и представляться один за другим члены кружка, а я так расхрабрилась, что принялась болтать, как у себя дома. Говорила я по-немецки с ошибками, но очень бойко и скоро «завербовала в свои поклонники» (как упрекнул меня потом муж) всех молодых и старых членов кружка. Все провозглашали мое здоровье, угощали ягодами и пирожками. Когда в девять часов Цейбиг предложил меня проводить домой, мне даже удалось сказать по-немецки маленький спич, в котором я благодарила за радушный прием и звала желающих приехать в Петербург, уверяя, что последователи системы Габельсбергера будут приняты русскими столь же дружелюбно. Словом, я была в восторге от моего триумфа.
Но Федор Михайлович отнесся к моему «триумфу» иначе. Когда я рассказала все подробности приема, я заметила в лице моего мужа неприязненное выражение, и весь остальной вечер он был очень грустен; когда же два-три дня спустя нам на прогулке встретился один из членов кружка, молодой человек, розовый и толстый, как поросенок, и со мною раскланялся, то Федор Михайлович сделал мне «сцену», после которой мне уже не хотелось бывать на тех общественных прогулках по окрестностям, куда меня с мужем приглашал Цейбиг. Эта проявившаяся вновь тяжелая и обидная для меня черта характера моего мужа заставила меня быть осторожнее, чтобы избежать подобных осложнений.
Во время пребывания нашего в Дрездене случилось событие, чрезвычайно взволновавшее нас обоих. Федор Михайлович от кого-то узнал, что по городу ходят слухи, будто в нашего императора, посетившего всемирную выставку в Париже, стреляли (покушение Березовского) и что будто бы злодейство достигло цели. Можно представить, как был взволнован мой муж! Он был горячим поклонником императора Александра II за освобождение крестьян и за дальнейшие его реформы. Кроме того, Федор Михайлович считал императора своим благодетелем: ведь по случаю коронования моему мужу было возвращено потомственное дворянство, которым он так дорожил. Государь же разрешил моему мужу возвратиться из Сибири в Петербург и тем дал возможность вновь заниматься столь близким его сердцу литературным трудом.