Антидекамерон
Шрифт:
Ни к какому итогу не придя, Дегтярев пересек комнату, уселся в кресло, ритуально, как перед тем Кручинин, закурил, выгадывая лишние секунды, чтобы остановиться на чем-то. И в последний момент решил, что не станет изворачиваться. Что было, то было, красит его это или не красит, и не им судить его, он сам себе судья. Не называя, понятно, Лилиного имени. А она должна все понять как нужно, всегда смышленая была. Щелкнул зажигалкой, сделал первую затяжку, взглянул на Лилю – и едва не поперхнулся застрявшим в горле дымом. Она тоже смотрела на него, и глаза ее смеялись. Нехорошо смеялись, с подначкой. Будто предугадывала она, о чем он заговорит, заранее изготовилась потешиться. Возможно, вовсе не ему эта насмешливость предназначалась – Кручинин как раз шептал ей что-то на ухо, но удар получился чувствительным. Времени на раздумье совсем не осталось, но он знал уже, что не заговорит о ней. Хватит с него той пощечины двадцатилетней давности. Тогда что же?… Лариса? Да, конечно же Лариса, лучше не придумать и не вспомнить. Милая Лариса, первая
– Алло, маэстро, вы там часом не заснули? – хохотнул Кручинин. – Или, мильпардон, столько у вас было этих неприятностей, что не знаете, какую выбрать?
– Шутка не самая удачная, – поморщился Дегтярев, ощутив прилив еще большей неприязни к нему. И с тем же неудовольствием сознавшись себе, что наверняка связано это с приставаниями Кручинина к Лиле. – Просто затрудняюсь я, с чего начать.
– С вашего начала, конечно, а не, опять же пардон, с конца, тем паче при дамах!
Каламбур имел успех, даже потускневший Хазин усмехнулся.
– Ну, если с начала, – бровью не повел Дегтярев, – то распределили меня после окончания института в распоряжение министерства путей сообщения, в Ольгинскую. Есть такая станция на Восточно-Сибирской железной дороге. Я хирургией хотел заниматься, предложили мне на выбор – или сельскую больничку на отшибе в области, или эту самую железную дорогу. Я еще холостой был, на подъем легкий, решил белый свет посмотреть, интересно было. Существовала, правда, еще одна причина. С Настей своей я только женихался, и очень непросто складывались у нас отношения: то пропадали друг без друга, расстаться не могли, то ссорились, расходились. Вот я и решил испытать – и себя, и Настю. В такой дали. Горько пожалел об этом, когда еще поезд мой не тронулся, и Настя – ей год доучиваться оставалось – перрон слезами заливала и цеплялась за меня, да поздно спохватился. А добираться трое суток, было время покопаться в себе…
Между прочим, до сих пор Ольгинскую с благодарностью вспоминаю. Вот Василий Максимович почти всем хорошим в себе тете Шуре обязан, а я, может быть, этой Ольгинской. И не только за то, что врачеванию меня научила. Прибыл туда лопоухим неумехой в розовых очках, еще и с самомнением таким. Великий хирург, староста студенческого хирургического кружка, на последнем курсе доверили мне один аппендицит и две грыжи самостоятельно сделать. И это говорится только – «самостоятельно», наш куратор мне ассистировал, бдел. Там же, совпало так, и на анестезиолога выучился – я об анестезиологии никогда и думать не думал. Просто единственный ольгинский уехал перед моим приездом, меня к этому делу и подключили, в Красноярск на учебу послали. Совмещал с хирургией. Потом, когда в город вернулся, работу мог бы и не найти – хирургов везде полна коробочка, анестезиологи же всегда дефицит.
Но это уже вернувшись, понял я, что благодарить нужно за науку далекую сибирскую станцию, хоть и вечностью мне те два года показались. А выйдя в Ольгинской из вагона, совсем приуныл. Не знаю, какая она сейчас, без малого сорок лет прошло, но тогда… Один захолустный вокзал чего стоил. Разузнал я у аборигена, где железнодорожная больница, подхватил свой чемодан – и поплелся. Пылища, зной – не думал я, что в Сибири так жарко бывает, – все дома деревянные, допотопные, иду-иду, проклинаю все на свете – нет больницы. Закралось даже подозрение, что подшутил надо мной, олухом приезжим, нехороший мужик, не в ту сторону послал. Спросил у тетки, где больница, та ответила, что прошел уже, в обратную сторону послала. Вернулся, увидел табличку, на которую раньше внимания не обратил. Я ведь уверен был, что больница, даже в этом маленьком городишке, должна быть обязательно каменная, приличная. А тут во дворе за оградой приземистые бревенчатые домики стоят: поликлиника, хирургическое отделение, терапевтические, все прочие службы. Еще я почему-то думал, что мне, молодому спецу, осчастливившему их прибытием из такого далека, сразу же дадут жилье, позаботятся обо мне. Не тут-то было – поселили меня в общежитии для машинистов и помощников, а их в комнате, кроме меня, еще пятеро. Прелесть была и в том, что жили мои соседи в соответствии с графиком движения поездов – кому рано утром на смену, кому в ночь. Вставали, шумели, будили меня. И еще одна радость: общежитие близко к железной дороге стояло, гудки бесконечные, переговоры по громкому радио. Я потом немного пообвык, а первые месяцы спать невозможно было. Правда, после Нового года подфартило мне, сбежал очередной присланный сюда молодой специалист, гинеколог, я в его квартиру вселился. В нормальной пятиэтажке, рай после общежития – своя комната, паровое отопление, туалет, жить бы да радоваться. Я бы и радовался, если бы не тосковал так по дому, по Насте. Мы с Настей каждый день друг другу письма писали, но письма что – увидеться хотелось, поговорить, голос
ее услышать. Усугубляло все это, что близкими друзьями я не обзавелся, вечера в большинстве коротал в одиночестве. В Ольгинской даже телевидения еще не было, хорошо хоть библиотека неплохая. Немалую роль играло, что к выпивке я равнодушен был, в собутыльники не годился, а «насухо» общаться там плохо умели.Впрочем, особо скучать не приходилось. Если откровенно, то по-настоящему, на всю катушку, вкалывал я только в Ольгинской. Очень уж местечко было неспокойное. Опять же не знаю, как сейчас, а тогда почти весь Енисей до самого Ледовитого океана в колючей проволоке был. Зона «Краслага». Мне потом нередко доводилось выезжать с врачебной бригадой в лагеря, прием вести, такого навидался и наслушался – на всю оставшуюся жизнь. Но я сейчас не об этом. Много в Ольгинской жило бывших «зэков». По каким-либо причинам не возвращались домой, оседали там, семьями обзаводились. Мужики почти все охотники, в каждом доме ружье. Пили они сильно, и не водку даже – самогон убийственный гнали. Мне эту бурую пакость довелось попробовать. Вкус и запах отвратительные, зато крепости необычайной. И не столько даже от него пьянели, сколько дурели. Народец лихой, налижутся – и отношения выяснять. Добро бы только кулаками, а то ведь и за стволы хватаются.
Но если бы только это. В каждом дворе мотоцикл. Парень без мотоцикла неполноценным считался. Примут на грудь – и носятся, сломя голову, в прямом и переносном смысле слова. В темноте это вообще гиблое дело, а освещение да пути-дороги там те еще, ухаб на рытвине. Так что работы хирургам хватало, по самое не могу. Я там за два года столько травм и увечий перевидел, сколько в большом городе не наберется. Ну, и болезней всяких с избытком хватало, район чего ни коснись неблагополучный, вода ржавая. Одним словом, было куда руки приложить. У меня, как у тех машинистов, день с ночью порой мешались. Оперировали чуть ли не каждый день. Придешь домой с работы, только расслабишься – уже в дверь прибежавшая санитарка стучит: Лев Михайлович, больного привезли, зовут вас…
И повезло мне, было у кого поучиться. Заведовал нашим отделением толковый хирург, Юра Рудницкий, молодой еще, местный уроженец, что называется, самородок. Удивительная вещь – бирюк бирюком, интеллектуально дремучий, ни одной, кроме медицинской, книжки, наверное, в жизни не прочитал, чувство юмора как у павиана, но хирург от Бога. Такие сложные операции делал – не всякому маститому хирургу под силу, руки просто золотые. Натаскал он меня за два года порядочно, за это прежде всего и благодарен я Ольгинской.
Зато с деньгами у меня проблемы были. Работал на две ставки, но как врачам платят, не мне вам рассказывать. К тому же теплую одежду пришлось покупать, даже валенки – зима там долгая, злая. Столовая, правда, была сносная и дешевая, к тому же, не стану греха таить, в отделении своем частенько обедами подкармливался, так принято было, но денег все равно удручающе не хватало. Потому что много тратил на телефон. Едва ли не каждую неделю бегал на телефонную станцию, заказывал разговоры с Настей. Старался сразу же после работы, чтобы на ночь ей не приходилось – четыре часа разница во времени. Меня там все уже знали, а с одной девушкой, у которой в окошке заказ делал, я даже познакомился. И если не занята она была, калякали мы с ней в ожидании, когда соединят меня. Ларисой ее звали, славная девушка, настоящая русская красавица – светловолосая, сероглазая, еще и коса у нее толстенная, нынче таких и не встретишь.
Мы, больничные хирурги, – нас четверо было – не только стационарных больных вели, еще и в поликлинике принимали, менялись по очереди. Меня, если операция предстояла под общим наркозом, с приема снимали. И вот однажды, как раз моя поликлиническая очередь была, является ко мне утром на прием Лариса. Я тогда уже больше года отработал, кое-чему научился. Увидел ее – и сразу понял, что беда с ней приключилась. Бледная, осунувшаяся, темные круги под глазами. Пожаловалась, что живот у нее болит. С вечера прихватило, еле сил достало утра дождаться. И таблетки, сказала, пила, и грелку прикладывала, только легче не становилось, отравилась, наверное. Я Ларису на кушетку уложил и, еще живота ее не коснувшись, понял, что там катастрофа. А когда пальпировать начал, и она зубами от боли скрипела, окончательно удостоверился, что плохи дела – все признаки начавшегося перитонита. Скорей всего, прободная язва желудка, но в любом случае оперировать срочно нужно. Удивило, что сил у нее хватило своими ногами до больницы добраться. Отправил ее на каталке в стационар, позвонил Сапееву, что сейчас привезут к нему больную с подозрением на прободение, пусть операционную готовят. Сапеева извещал потому, что Рудницкого в Ольгинской не было, уехал на ту беду в Красноярск на аттестацию.
Голос Сапеева не понравился мне. Мужик он был неплохой и хирург не последний, но страдал извечным российским пороком – пил по-черному. Не однажды Рудницкий его выпроваживал из отделения, не допускал к работе. Случались у него и светлые промежутки, с месяц держался, а затем снова пускался во все тяжкие. Судя по голосу его, как раз темная полоса и подоспела. Худшие опасения мои сбылись, вскоре позвонил Коля, попросил меня поскорей прийти. Я все понял, оставил прием, поспешил в отделение. Коля был нашим четверым хирургом, но таковым пока только значился, потому что прибыл к нам всего пару месяцев назад, прямо со студенческой скамьи. И если я, приехав сюда, уже кое-что умел, то он, как шутят у нас, был вообще хирургически стерилен.