Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Антиквар. Повести и рассказы
Шрифт:

Вдруг пришло мне на ум, что если я поступлю, как задумал, то есть спрячу все лишнее в снятой квартире, то пустота моего собственного жилья сделается очевидной и тоже подозрительной. Конечно, подозрения не доказательство, а все же. Я опять огляделся. Да, только компьютер и остается. А тогда, тогда что можно придумать? Лето. Может быть, затеять ремонт? Стащить все, что останется, в гостиную, а тут ободрать обои, начать побелку, поставить стремянку… К тому же ремонт я не делал лет пять. А значит, кстати, в этой, восточной комнате обои выгорели, и на месте картин будут явные, правильной формы пятна. Чтобы проверить свою догадку, я взял стул – резной, с прямой спинкой и упругим пружинным сиденьем, – придвинул его к стене, к подножью Сомова, встал на звякнувшие пружины и приподнял раму. Она чуть не выпала из моих рук. Кто-то уже начал ремонт без меня! Клок обоев был выдран, а цемент под ним расковырян так, что образовалось круглое углубленьице. Из него тотчас скользнул и шлепнулся на пол полиэтиленовый прозрачный куль. И веером по паркету рассыпался вдруг мелкий белый порошок. Не стиральный.

III

Я, конечно, сразу понял, чьих рук это дело, понял и то, для чего. То-то что для чего! Пожалуй, я и впрямь учитель, по крайней мере педагог. Преподавать в школе мне довелось лишь дважды, и о первом случае еще предстоит сказать. Что же касается последнего, то все началось с почти случайной просьбы довольно далеких моих знакомых, учительской четы, прочесть в курируемом ими классе доклад о русских архаиках, об истории их изучения: Погодин,

Древлехранилище и все в этом духе. Доклад удался, за ним последовал второй, потом возник кружок – для старшеклассников, по вечерам, – и почти всю зиму того года я аккуратно ездил чрез полстолицы на заседания, ведoмые мной, но интересные, как я видел, многим. Там я и познакомился с Инной. Кружок к весне распался – дети готовились к экзаменам, мы же с ней завели свои встречи, уже не в школе, а где придется. Как раз открылись тогда знаменитые «Пироги», там мы могли всласть болтать чуть не всю ночь, затем она стала просто ездить ко мне, и краткая наша повесть переросла в роман. Не стану оправдываться: она была двадцатью годами младше меня, и, пожалуй, досужий бесстыдник истолкует это самым гадким образом. И ошибется: она успела перейти в десятый класс, а летняя листва пожухла и опала к тому времени, когда мы сделались любовниками в самом деле. Кстати, о романах: мне всегда были несносны женщины, склонные к сочинительству. Между тем моя Инна чуть не в самом начале приволокла мне рукопись в триста страниц, и это было лишь первое ее сочинение.

Я был изумлен, прочтя. Блестящий сюжет, небывалая архитектоника – роман оканчивался словно бы отдельной новеллой, где два персонажа, в романе почти незаметные на фоне внешних событий и других людей, внезапно оказывались главными героями, судьба которых определила судьбу всех прочих, – и рядом с этим какой-то дурацкий, даже не детский, а именно подростковый безликий язык, почти хулиганское небрежение им, вернее, его незнание. Я был восхищен и разочарован одновременно: не понимал, что ей сказать и что теперь нужно делать. Я сам умею писать. Пусть я прежде не пускал в ход этого дара ради чего-либо, кроме кропотливых записок из истории нашего дома, моего рода (о них ниже), но уметь-то всегда умел и цену своему слову знал. Знал и то, как труден путь постижения языка, его тайн и уловок, эти тайны скрывающих, превращения его в спутника мысли, в инструмент чувств, где клавиш – не десять октав, а тысяча. Нет, я не стал учить ее писать. Я думаю, это и невозможно, коль скоро речь идет о чем-то большем, чем механический навык. Но я стал ей рассказывать – все подряд, о себе, о своих предках (это слово ее смешило, так как означало в ее жаргоне только лишь пренебрегаемых родителей), о тех удивительных вещах, с которыми нам довелось иметь дело, вещах столь небывалых, что самый вымысел рядом с ними – лишь скромный ученик пред лицом правды. Она слушала, иногда удивляясь, иногда не веря и пытаясь спорить, но все же слушала и, как я думал, уже могла кое-что понять.

Мой род – древний, но самая древность его не так интересна, как события двух последних веков, начиная с той поры, как мой прапрадед учредил торговый дом «Ивлинъ и сыновья» в 1819 году в Петербурге. Прославленный своим издательством Смирдин в юные годы был прикащиком в нашем доме, среди клиентов было немало знаменитостей, особенно коллекционеров, охотников до экзотики. И тут сошлюсь на слова своего деда, переданные мне отцом: он говорил, что Ивлин-основоположник, то есть его дед, отличался от прочих любителей древностей, как торговцев, так и покупателей, своим равнодушием к моде. Это-то и позволило ему с легким сердцем продавать вещи, в глазах его сверстников бесценные, но с годами (и подавно – с веками) терявшие свое обаяние, зато оставлять за собой безделушки, которым потом, как оказывалось, и впрямь нет цены. Он отдал военные барельефы Толстого – конечно, не даром, однако без сожалений, но по свежим следам известной пушкинской баллады вначале узнал историю черепа барона Дельвига, пращура поэта, а после смерти владельца и приобрел этот череп у глупой и вздорной баронессы за такие деньги, что та посчитала его своим благодетелем. Десятки икон прошли чрез его руки, однако ж первый дагерротип Дагера и Ньепса попался ему уже в 1841 году и никогда не был выставлен на продажу; а в 1843-м он присоединил к нему пластинку Талбота, хоть, правда, не первую, зато сохранившую на века голую девочку с широко раздвинутыми ногами. Чуть более скромная фаянсовая скульптурка творца Медного Всадника словно сама пришла к нему в дом, но он продал ее, не чинясь, в том же году, о чем можно узнать из седьмой (торговой) тетради нашего дома, и – что ж, пусть украшает Эрмитаж, оживляя скучающих туристов, хоть мне порой и жаль, что я не могу прикоснуться к этому белому хладному тeльцу чужой грезы. Но тень живой голышки мне все же милей. Прапрадед был прав.

Увы! Не все его наследие, как и наследие его потомков, а моих дедов, перешло мне. Бесценные их находки малочисленней моих потерь. Как быть! Жизнь учит не скорбеть об утратах, она твердит, что заменит прежнее новым. И я знаю, что это так, но знаю и то, как это может быть страшно. Откройте-ка Библию, Иов, 42:13. Семь сыновей и три дочери. Вместо прежних. Возможно, что иудеи и считали детей, как скот, – по головам, но в том нет их вины, а только принятие данности: так делал (и делает!) Бог. Но для людей это грех, и боль, и ужас. Прошлое не может попросту превратиться в ничто. Ибо тогда и нынешнее – ничто, и будущее – дрянь, стoит ли оно наших сил, наших душ, если, уйдя вспять, растает, как снег весной, хуже, как облако в небе, без следа, без всякого следа?..

IV

Опять отвлекся. На сей раз зазвонил телефон. Я сразу бросился к нему, чуть не упав, чуть не держась за сердце и понимая, что этого-то я и ждал, жду каждую минуту… Ошибка: не туда попали. И тотчас – снова звонок. Но нет, не то, и теперь не то, не милиция. А только старушка снизу: опять ее залило, и опять виноват я. И тут меня осенило. В самом деле, как же ее залило, если ночь и все утро я не был дома? Нет, говорит, залило. В шесть утра. Она уж звонила, да я не брал трубку. Верно, не брал: я спал. А в шесть вообще давал показания очень далеко отсюда. Значит, одно из двух: либо тут кто-нибудь был (но никто не мог быть, Инна ведь арестована), либо – и это, конечно, так и есть – ее залил не я, а кто-то из соседей. Должно быть, труба в нашем этаже дала течь. Я и раньше удивлялся несовпадению времени таких происшествий с тем, когда я открывал кран. И только теперь понял. И радостно изложил старушке: да, вот оно как, это возмутительно, нужно звонить в домоуправление, нужно требовать починки, меня самого заливает (чистая правда: я утром не раз заставал воду на кухне и все не мог взять в толк, откуда она течет)! Вот в чем дело! Но если так, мириться нельзя! Будем бороться! Будем звонить! Ошеломленная старушка притихла, и мы мирно сошлись на том, что завтра вызовем сантехника.

Но с мысли она меня сбила. Впрочем, мысль не так уж важна. Куда важней то, что все мои усилия в отношении Инны были напрасны, а я был плохой педагог. Этот мешок с героином – или с кокаином? – был лишь цитатой из ее книги. Там одна девушка подсунула его другой, чтобы «вывести из спячки», заставить шевелиться, заметить вокруг мир. И то, что теперь этот мешок валялся на моем полу, означало лишь то, что глупая девка так ничего во мне и не поняла. Знай я об этом раньше, пойми я это (а ведь я должен был понять, ведь она говорила же что-то мне, отвечала порой на мои слова, да я не слушал, слушал самого себя), меня сегодня не били бы по почкам на кладбище, у разрытой могилы. Впрочем, к чорту: ей самой досталось больше, чем мне, а я старше и должен был быть умней.

Да, но кто мог подумать? В моих объятьях она предавалась вслух мечтам, обострявшим ее и мой пыл, я сам научил ее этой нехитрой уловке, «простому возбудителю», как она ее называла, однако там вовсе не было ничего такого. Гм; а что же там было? Все еще стоя над телефоном, я попытался вспомнить. К моему изумлению, возникли

образы и стали выстраиваться в ряд. И я увидал странную историю, которую она плела из ночи в ночь, словно дальневосточная Шахразада. И теперь я понимал то, что и раньше мог бы заметить, но не заметил: мирный секс (к примеру, как наш с ней) вовсе не находил себе места в ее фантазиях, как, впрочем, и вообще мирный мир. Вечно там кого-то крали, насиловали, продавали в рабство – и только теперь я понял, что, собственно, не было вообще многих историй: была одна, возобновлявшаяся всякий раз, стоило ей открыть рот, и эту историю, как оказалось, я давно знал наизусть.

Трое приятелей (неужели японцы?), все богачи, юны и хороши собой, решают жениться. В глухой окрестности они купили дом, обставили его по-царски – так, как обставил бы я, будь свободен в средствах и удачлив в находках, – и выкрали трех девиц, тех, что им приглянулись. Тут пуант, нотабене: эти девицы понравились всем троим. Каждую из девиц увезли иным хитроумным способом. Одну – с карнавала, покормив снотворным мороженым (уж не Лизу ли из «Маскарада»? Как раз школьная программа). Другую – подкупом ее дяди, скряги и опекуна (я помню уморительную торговлю, которую Инночка разыграла в лицах). Третью, совсем девочку, один похитил, а другой якобы спас, так что она, вся в слезах благодарности, сама бросилась за своим спасителем – натурально, в тот самый дом. Там их насиловали по очереди – а то и всех вместе, потом влюбили в себя и чуть не повели под венец. И снова Инночке было что изобразить. Их ужас и вскрики в первые дни. Их беседы друг с дружкой. Их попытки то ли бежать, то ли покончить с собой. Их первые стыдливые признания, что, в конце концов (славная уступительная конструкция!), все не так уж и плохо. Действительно, порой было даже очень хорошо. Одна вдруг оказалась нимфоманкой (я помню несколько бурных ночей, призванных показать, как она себя вела). Другая – простодушна и угодлива, этакая Жюстина без жестких правил морали ехидного маркиза, влюбленная в своих «палачей»… Чуть-чуть фальшиво, сознаюсь, но – была дивная нега в том, как она старалась им «угодить». И наконец, третья, самая умная. Эту-то «героиню» я и проглядел. Между тем как раз она, в отличие от меня, в один миг поняла весь смысл событий. Она обаятельна и хитра – только это что-то не русская хитрость (как, верно, добавил бы автор Печорина). Исподволь она взяла в руки бразды правления в этом симметричном гареме: «Милый, ты правда веришь, что утром мне это приятней, чем кофе в постель?», и вот друзья ссорятся из-за нее. Каждый жаждет, чтоб она предпочла его прочим. Ревность, дуэль, кровь. Все всплывает. Девушки спасаются и (опять нотабене!) проводят в скуке остаток дней. Зато их ловкая подруга вовсе не думает скучать. Она давно накинула цепкую лапку на золото трех своих любовников (нотабене с тремя восклицательными, в честь каждого из них), забрала все, спровадив их в могилы, и вышла замуж по любви за ловкого и смелого проходимца. Их первая брачная ночь, их медовый месяц – прекрасны (я знаю, о чем говорю. Не знаю только, как это от меня укрылось, что всё вместе – один сюжет). Ах, глуп я, глуп и стар! Я все это испытал, сходил с ума, терял голову, полагал себя «проходимцем»… Где уж, господи! Я просто спал, как убитый, а утром в блаженстве собственной жизни то нес ей кофе в постель, то пил его сам средь подушек, из настоящего китайского фарфора, помешивая сахар ложечкой с расписной эмалью, вставленной в изгиб витой ручки. Да, я был глуп, глуп. Я попросту давно отвык думать, любя. И что толку в том, что еще могу думать теперь?

V

Стук в дверь напомнил мне, что порошок на полу до сих пор не убран. Но – и это меня утешило – на сей раз я нисколько не испугался. Я так твердо решил не открывать, так полно убедил себя, что меня дома нет, что я где-то на улице, на прогулке – да хоть тут же, на Фестивальной, просто вышел к прудам, – что лишь приглушил шаги, уйдя в кабинет с совком и щеткой.

Я люблю убирать. Грязь, а особенно пыль, – наш главный враг, возможно, более страшный, чем сама смерть. Во всяком случае, они приспешницы и подружки. Еще в детстве я всегда удивлял свою мать готовностью мыть пол, или натирать паркет, или даже драить кафель на кухне и в ванной. Она удивлялась… впрочем, бог с ней. Мне всегда было неприятно думать о ней. С нею я никогда не был близок – возможно, сказывалась разница в возрасте. Я был поздний ребенок, и мои родители скорее годились мне в бабушки и дедушки. А может быть, дело было в другом. Блаженный Августин в своем духовном восхождении научился углядывать в своей матери сестру и так всегда и молился о ней, завещал ученикам о ней так молиться. Он хорошо исполнил пятую заповедь, и я бы тоже хотел ее исполнить по его примеру, но никогда не мог. Он, впрочем, не был моим любимым святым. Но его душевная чуткость, весь склад его утонченного ума – еще язычника, еще римского интеллектуала, просвеченного верой, привлекал меня. Я подпадал под строй его чувств, особенно там, где он писал о времени. О, он, как никто другой, понимал это безмерное чудо, время! И тут же отказывал в праве певчим исполнять молитвы в полную силу звука, торжества стиха. Странно! Есть ли в православии что-либо более светлое и в то же время нежное, чем молитва, эти слова, расплавленные музыкой, словно воск, и, словно ярый огнь, жгущие в нас все лишнее, преходящее? Я бы хотел, но не мог его понять. Упразднить время – вот что казалось мне главным обетованием Бога. Но он, похоже, искал чего-то еще, еще более важного – и так же моей матери казались ересью мои слова о том, что в каждой частице бытия, будь то вещь или тварь, заключена вечность, не время. Что именно потому и следует очистить все от времени, от пятнающего грязью, от рушащего, как Шива, вещи и людей времени, тогда как все они живы, и живы чувства и мысли, воплощенные в них. Мать уходила от таких разговоров. А после приезда моего с педпрактики – это было важное, может быть, самое главное в моей жизни время – и вовсе отдалилась от меня. Я тогда жестоко страдал. Она не могла не знать, как мне худо, но только спрашивала, не случилось ли что. Что я мог ей ответить! И даже, право, не лгал, отвечая, что все в порядке. Да, все было в порядке, в порядке вещей, в порядке той ненавистной жизни, которую сочинил наш век – или век перед ним, или, может быть, век Реформации, Просвещения. Бог мой, как люто я не терпел мерзавцев вроде Кальвина, вроде Вольтера! Уже Ламетри с его человеком-машиной был только жалкий эпигон, а вслед за ним и творцы анатомических чудес, праотцы ужасов, так называемые романтики. Однажды мне попал в руки том Энциклопедии, бесценное – не с моей точки зрения – первое издание. Запершись у себя, я прилежно сжег лист за листом этот волюм на свечке, а обложку телячьей кожи (экая мерзость, кстати!) отправил в мусорный бак. Вскоре после того мать заявила, что хочет жить одна. Наша старая квартира в тупичке близ Тверской не была дорога мне. Мы легко и быстро разменяли ее на две, в разных концах столицы. По смерти матери я продал ее жилищную долю – как раз ради Врубеля – за солидные деньги и так и остался у себя, на окраине, с каждым годом, впрочем, все расцветавшей и улучшавшейся. Мне было хорошо здесь. Мое одиночество – мое вечное одиночество человека, который не в тягость самому себе, – захватило меня. И держало до прошлой зимы, той самой зимы, когда я встретился с Инной. То есть добрый десяток лет.

Я многое узнал в ту пору. Мои интересы шли об руку с моими делами и теперь, по закону новых времен, не нуждались в тайне. Я мог позволить себе искать то, что считал достойным поисков, зарабатывать средства себе на жизнь своим умом и ловкостью (чуждой, впрочем, обмана), мог вообще выйти из подполья. Дед прожил в нем всю старость, а отец – всю жизнь, я же был свободен. Так, по крайней мере, казалось мне – и вдруг в один миг наивные упованья на общий здравый смысл, на возвращение ценностей, до того попранных, а теперь будто восставших из грязи, расчет на призрачную свободу – все это разлетелось в прах. Мир показал свое лицо. И в уже сгущавшихся сумерках долгого летнего дня я собирал – так мне чудилось – этот прах в жестяной совок посреди кабинета, орудуя щеткой и тряпкой. Нечего сказать: достойный итог! Я был глуп, но в том, что касается «новых времен», надо признать, я не один ошибся. И пострадал, разумеется, не один.

Поделиться с друзьями: