Антология русского советского рассказа (40-е годы)
Шрифт:
Мальчик тихонько высвободился из его рук и, обойдя стол, сел, подперев голову, и стал слушать.
— И вот вечерами при каганце или «катюше»… ты знаешь, что такое «катюша»? Это сплющенная гильза из-под снаряда, в которую вставлен фитиль… по вечерам рассказывали они друг другу про свою жизнь и еще говорили о жизни, которую начнут после войны, если уцелеют. — Он замолчал и, щурясь, стал смотреть на огонь лампы на столе, из выдвинутого ящика которого мальчик доставал фотографии. — И вот, война кончилась, и оба они уцелели… и всё в жизни обоим приходится начинать сначала, и вот уже первые удары и испытания.
— У вас тоже что-нибудь? — спросил мальчик осторожно.
— Нет, лично у меня ничего… а вот что у твоего отца и у тебя случилось — это вроде как у меня самого случилось. Отец когда вернется? — спросил он вдруг.
— Завтра утром, у него ночное дежурство… он только недавно ушел.
— Как жаль, — сказал Соловцов, — как жаль. Я ведь только от поезда к поезду. В одиннадцать вечера я должен
— А вы куда едете? — спросил мальчик.
— Я… к сестре, — сказал Соловцов.
Он не захотел сказать, что едет к матери, чтобы не задеть этим напоминанием мальчишеское сердце.
— Папа тоже, наверное, будет очень жалеть, что вы его не застали. — Мальчик ощупал вдруг на себе ремень, но снять аппарат не решился. — Может быть, папа будет меня ругать, что я взял у вас это? — сказал он, покраснев.
— Нет… — Соловцов покачал головой. — Папа тебя не будет ругать. Давай я научу тебя, как обращаться с этим аппаратом.
Был уже десятый час вечера, когда Соловцов уходил.
— Вы непременно приедете еще, дядя Леша… ведь правда? Вы сейчас куда… на какой вокзал?
— Сейчас на Северный… еду в Свердловск. Конечно, я еще непременно приеду.
Мальчик надел пальто и вышел проводить его во двор. Через плечо у него висел аппарат. На всякий случай, чтобы не потерять драгоценность, он придерживал его рукой.
— Я первые снимки вам сейчас же пошлю, — сказал он счастливым голосом, — только вы не сердитесь, если они получатся неудачными.
Вороны в садах уже уселись на ночлег, и только по временам какая-нибудь беспокойная перелетала с ветки на ветку. Соловцов шел тишиной этого засыпающего Петропавловского переулка. Предчувствие недалекой весны было в московских садах, во всей этой осторожной ночной капели, в мире, полном таянья и шорохов оседающего снега. До братства, которое должно сохраниться на годы, разгорелся зажженный когда-то каганец фронтовой дружбы, и судьба Ипатова и судьба его сына были ныне и его, Соловцова, судьбой. А это значило, что опять ему надо куда-то спешить, как это было всегда в его полной событиями жизни, теперь обретшей еще одну цель.
Лидия Сейфуллина
Ночной разговор
Близ советской пограничной железнодорожной станции была деревушка со смешанным населением. В маленький колхоз объединились поляки, русские и два еврейских семейства. Немцы, захватив эту местность, жили при станции, в деревню наезжали редко. Мужского взрослого населения к приходу немцев оказалось пять человек. Остались они кто по болезни, кто по горькой случайности. Служить у немцев, покоряться неприятелю ни один из них не захотел. Их замучили, убили. Юных девушек и парней угнали на работу в другие оккупированные области и в Германию. С оставшимися в деревне стариками, женщинами и детьми управлялся поставленный немецким командованием староста Казимир Иванович Ляшин, человек неопределенной национальности. В помощь ему немцы поселили в деревне трех полицейских. Некоторые из жителей знали Казимира Ивановича еще до назначения его старостой. Одно время служил он управляющим в экономии польских панов, по ту сторону границы, близко к русской деревне.
Прошлой жизнью его сейчас никто не интересовался. Было важно теперь лишь то, что староста скрытен, хитер и жесток. Ладить с ним нелегко. Было нечто сокровенно неприятное и во внешности этого человека. Ловкий телом, моложавый лицом, все же был он явно немолодым в обнаруженной им большой житейской опытности. И взгляд его невеселых, тускло-черных глаз был взгляд человека долгой и нехорошей жизни.
На станцию, в гестапо, увозили из деревни время от времени то старика, то молодую женщину. Все это были люди, которые не могли уберечь себя от гнева или от слишком большой «милости» Казимира Ивановича. Вызванные на станцию в деревню уже больше не возвращались. А вот Анеля вернулась живая и неизувеченная, хоть и посидела в гестапо целых две недели. Вдову Антониевну, или Юзефову, как звали старуху по имени покойного мужа в этой наполовину нерусской деревне, благополучное возвращение Анели обрадовало и смутило. Возникло у нее тяжелое подозрение. Анеле она его не высказала, но молодая женщина почувствовала в обычно сдержанном ее тоне особые, неласковые ноты. Вызвать ее на открытое объяснение Анеля боялась. Измученная страхом и допросами на станции, молодая женщина душевно ослабела. В откровенном разговоре с Антониевной, укрывшей ее с ребенком с опасностью для собственной жизни, Анеля не могла бы теперь скрыть то, что так упорно и трудно таила про себя в течение двух лет. Длинных, длинных двух лет! Каждый день был грузен от ожидания позора и смерти, каждая ночь полна отчаянием, не дававшим забыться и отдохнуть хотя бы во сне. Старухе тоже были тягостны эти годы под властью врага. Но так ли, как ей, которая пришла искать у нее крова и защиты, смертельно опасной для самой защитницы, для Антониевны? Всей глубины этой опасности защитница не знала. Под чужим именем неведомой Анели пришла к ней молоденькая женщина, беременная на последних месяцах, принесла ей записку от сына. В записке сын просил Антониевну выдать Анелю за его жену и якобы ее сноху. Правда, Станислав написал матери, что это в действительности
жена его товарища, но ни настоящего ее имени, ни положения ее мужа по работе при Советской власти он не открыл. Имела ли право она сама рассказать всю правду старухе? Антониевна исполнила просьбу сына скрепя сердце, как показалось Анеле. Просто не могла сыну отказать. Слишком его любила.Как-то, в час очень редкой между ними душевной беседы, Антониевна сказала Анеле:
— Один он у меня, как свет в очах. Мужа не любила я. Нехороший был, нежалостливый. Увез меня, молоденькую, сюда, на чужую сторону, где чужой язык, чужой нрав, не наши обычаи. Была Стеша, здесь назвали Стефкой, по мужу Юзефовой. А на родине я звала его Осип, Ося да Осенька. Как стал он Юзефом, и характер вроде сменился у него. Самой уж неохота стало с лаской его называть.
Она глубоко вздохнула.
— Юзеф так Юзеф. Помер, и ладно. А я и вдовой осталась не Антоновна, как была, а по-здешнему — Антониевна. И сына Станиславом назвал, Стасиком, а не Степой, Степаном, как я желала, по своему деду, отцу моего отца. Ну да что теперь старое ворошить! Немецкие обиды все перекрыли. Кто раньше чужим казался по языку, по обычаю, нынче своим стал. Сроднились в горькой доле, под немецкой пятой. Коли против немцев идет, — значит, наш! Все одно, как русский, он — свой нам. И ты вот Анеля, а не Маша, не Даша, не Настенька. Ну, тебя-то сын прислал. Его воля для меня главней всего.
Мучительную тоску этих страшных двух лет и Антониевна и Анеля вынесли — не наложили на себя рук, с ума не сошли — только потому, что каждый день, на завтра, на послезавтра, через неделю, через две, ждали прихода Красной Армии. Теперь надежда убита. Советские войска были близко, но куда-то стороной прошли. Была у женщин непостоянная, но возникавшая через более или менее определенное время связь с партизанами. Костя, племянник старухи, скрывшийся от угона в неметчину, приносил им газетку и вести от партизан. И он теперь как в воду канул, нет о нем самом ни слуху ни духу. А тут еще непонятно «благополучное» возвращение Анели из гестапо.
«Продала душу, свою шкуру спасаючи», — думала она. Окончательно убедила Антониевну в этом встреча с Казимиром Ивановичем. Случайная встреча на улице. Вряд ли случайная! Высмотрел ее, не иначе. Через кого же тише дело устроить, как не через нее, свекровь названую? Старуха вернулась домой с темным и скорбным лицом. И как раз у порога с ней столкнулась Анеля, несла ведро с помоями. Антониевна глянула ей прямо в глаза, потом на помои в ведре и опять в глаза. И таким взглядом, что Анеля остановилась. Даже рукой по щеке провела. Будто плюнула ей в лицо Антониевна. Старуха отвела взгляд, сказала внятно и спокойно:
— Староста велел тебе нынче ночью обязательно к нему прийти.
— А я не пойду, — так же внятно и спокойно ответила сильно побледневшая Анеля.
Старуха скривила губы в злой усмешке:
— Дело ваше. Не мой приход, не мой расход.
И больше во весь день они не сказали друг другу ни слова, хотя то и дело соприкасались в общей работе по хозяйству.
Настала ночь. Они закрыли ставни на внутренние болты. Обычным тряпьем еще завесили окна. Большая изба дощатой перегородкой, оклеенной пестрыми обоями, была разделена на кухню с русской печкой и горницу. В горнице обстановка городская: и гардероб, и комод, и кровать с пружинным матрацем, и занавески на окнах. Не зажигая огня, старуха улеглась на свою кровать в горнице. Против обыкновения она ни постели не разобрала, ни сама не разделась. Анеля в кухне зажгла самодельный светец, поставила на некрашеный деревянный стол и принялась укладывать сына. Мальчик, которому шел второй год, капризничал редко. Это был здоровый ребенок, привыкший с рождения ко многим лишениям. Как всегда, он быстро заснул, но Анеля, сидя на своей кровати в кухне, не заметила этого. Она продолжала петь колыбельную песню и раскачивать ногой деревянную люльку с загнутыми полозьями, стоявшую на полу. Не зыбку, а нерусскую колыбель-качалку, Анеле всегда казалось, что ребенку в ней неуютно и холодно от близкого земляного пола. Но сейчас мать об этом не думала. Она пела тихую колыбельную, не слыша своего голоса. Глаза ее были сухи, но скорбны в бесслезной горькой жалобе. Ногой она качала, а руки ее привычно двигали спицами. Она вязала шерстяной чулок. И вдруг у нее невольно прорвалось короткое громкое рыданье. Она испуганно закрыла рот рукой, припала головой на край колыбели, уронив свое вязанье. Сейчас же скрипнула дверь, проделанная в перегородке, из горницы вошла Антониевна. Голова ее была не покрыта. Седые волосы торчали тощим пучком. На стене легла от нее страшная тень. Антониевна подняла чулок и присела на табурет у стола.
— Ты чего стонала? — глухо спросила она. — Зубы, что ль, болят?
— Зубы… Сейчас лягу.
Анеля встала и принялась разбирать свою постель, осторожно отодвинув люльку в сторону. Антониевна покачала головой:
— Врешь, а врать не умеешь. Пора бы научиться, коли на то пошла. Без вранья-то уж давно на том свете была бы.
— Ох, — воскликнула Анеля с тоской, повернувшись к старухе всем телом, — кабы верила в тот свет, в ад пойти я согласилась бы! Хуже не будет.
— А отродье свое — кому? На меня не рассчитывай. Меня свое горе озлобило. Чую сердцем, знаю — убили Стасика, сына моего. И сердце у меня чисто камень сделалось. Не жалко мне ни тебя, ни сынишку твоего.