Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Антология сатиры и юмора России XX века. Том 12. Тэффи
Шрифт:

Откупорил бутылку. Посидел, поглядел, подумал. Поболтал ложкой в тарелке и вдруг решил:

«Нет, я больше сделаю: я вот возьму да и налью в рюмку. Мало того! Я даже выпью одну рюмку, вот что я сделаю. Почему бы мне не выпить? Раз у человека есть сила воли и он во всякий момент может остановиться, то ему даже приятно сделать над собой маленький опыт».

Он выпил рюмку выпучил глаза, с удивлением огляделся кругом, проглотил ложки две супу и сказал решительно:

— Нет, я даже больше сделаю: я вторую рюмкувыпью.

Выпил вторую, усмехнулся, подмигнул:

Нет, я даже больше сделаю. Я сделаю то, чего никогда не делал: я третью рюмку выпью. И странно было бы не выпить. Во-первых, приятно — это раз. Во-вторых, если у меня есть сила воли и я всегда могу остановиться вовремя, то чего же мне бояться?

Почему, например, я не могу выпить четвертую рюмку? Я больше сделаю — я две подряд выпью, вот что я сделаю. А потом еще велю коньяку принести. Вот. Потому что раз у человека есть сила воли…

Вечером завернувший на огонек приятель был несказанно удивлен представшей перед ним картиной: Иван Матвеич сидел в столовой на полу и, смотря в упор на ножку стола, грозил ей пальцем и говорил с чувством, толково и вразумительно:

— Может быть, ты, братец мой, не можешь, а я могу! Я напился — я это сознаю. Мало того, я сделаю даже еще больше — я теперь буду каждый день напиваться. А почему? А потому, что когда у человека есть в наличности сила воли… сил-ла воли, то он может пить и ему ничего не страшно. А у меня, братец ты мой, сила воли есть, а раз у меня есть сила воли, следовательно…

Ничтожные и светлые

Маленькая учительница села Недомаровки переписывала с черновика письмо.

Она очень волновалась, и лицо у нее было жалкое и восторженное.

— Нет, он не будет смеяться надо мной! — шептала она, сжимая виски вымазанными в чернилах пальцами. — Такой великий, такой светлый человек. Он один может понять мою душу и мои стремления. Мне ответа не надо. Пусть только прочтет обо мне, о маленькой и несчастной. Я, конечно, ничтожество. Он — солнце, а я — трава, которую солнце взращивает, — но разве трава не имеет права написать письмо, если это хоть немножко облегчит ее страдания?

Она перечитала написанное, тщательно выделила запятыми все придаточные предложения, перекрестилась и наклеила марку:

— Будь что будет! Петербург… его высокоблагородию писателю Андрею Бахмачеву, редакция журнала «Земля и Воздух».

* * *

В ресторане «Амстердам» было так накурено, что стоящий за стойкою буфетчик казался порою отдаленным от земли голубыми облаками, как Мадонна Рафаэля.

Бахмачев, Козин и Фейнберг пили коньяк и беседовали. Тема разговора была самая захватывающая. Волновала она всех одинаково, потому что все трое были писатели, а тема касалась и искусства, и литературы одновременно. Одним словом, говорили они о том, что актриса Лазуреводская, по-видимому, изменяет актеру Мохову с рецензентом Фриском.

— Болван Мохов! — говорил Бахмачев. — Отколотил бы ее хорошенько, так живо бы все Фриски из головы выскочили.

— Ну, это могло бы ее привлечь к Мохову только в том случае, если она садистка! — заметил Фейнберг.

— При чем тут «садистка»? —

спросил Козин.

— Нуда, в том смысле, что если бы ей побои доставляли удовольствие.

— Так это, милый мой, называется «мазохистка». Берешься рассуждать, сам не знаешь о чем!

— Ну положим, — обиделся Фейнберг. — Ты уж воображаешь, что ты один всякие гадости знаешь.

— Да уж побольше вас знаю! — злобно прищурил глаза Козин.

— Плюньте, господа, — успокоил приятелей Бахмачев. — Кто усомнится в вашей эрудиции! А где Стукин?

— Не знаю, что-то не видно его.

— Он вчера так безобразно напился, — рассказывал Бахмачев, — что прямо невозможно было с ним разговаривать. Я, положим, тоже был пьян, но, во всяком случае, не до такой степени.

— Он уверяет, между прочим, что ты свою «Идиллию» у Мопассана стянул.

— Что-о? Я-а? У Мопассана-а? — весь вытянулся Бахмачев. — Что же общего? Откуда? Пусть, наконец, укажет то место.

— Уж я не знаю. Говорит, что у Мопассана.

— Ничего подобного! Я даже никогда Мопассана и не читал.

— Вот Иволгин — молодец, — вставил Фейнберг. — По десяти раз тот же фельетон печатает. Сделает другое заглавие, изменит начало, изменит конец — и готово. Я, говорит, теперь на проценты со старых вещей живу. Один фельетон регулярно каждую весну печатает. Это, говорит, мой кормилец этот фельетон.

— Ну, десять раз трудно, — сказал задумчиво Бахмачев. — А по два раза и мне приходилось.

— Закажем что-нибудь еще? — предложил Козин. — Жалко, что теперь не лето, — я ботвинью люблю.

— Я закажу поросенка, — решил Бахмачев и вдруг весь оживился и подозвал лакея:

— Слушай-ка, милый мой! Дай ты мне поросенка с кашей. Только чтобы жирррный был и хрустел. Непременно, чтобы жирррный и чтобы хрустел. Понял?

Лакей уже отошел исполнить заказ, а Бахмачев еще долго блуждал глазами и не вступал в общий разговор, и все лицо у него выражало, как он поглощен одной мыслью.

Кто так поглощен мыслью, тому в конце концов трудно становится душевное одиночество. Он повернулся к Козину и поделился сомнением:

— А как ты думаешь, найдется у них хороший поросенок?

Козин вместо ответа оглядел зал и сказал, зевая:

— Не стоит сюда ходить. Ни одной женщины! Это уж не «Амстердам», а «Амстермужчин». Ха-ха!

А Бахмачев деловито нахмурился и спросил:

— А правда, что балетная Вилкина живет с Гвоздиным?

* * *

Бахмачев вернулся домой поздно, нашел присланные из редакции корректуры и письмо.

Корректуру отложил, письмо, зевая, распечатал:

«Не сердитесь, что я осмелилась написать вам, — я, маленькая сельская учительница, вам, великому и светлому. Я знаю, что я очень ничтожная и должна трудом искупать дерзость, что смею жить на свете. А я еще ропщу, хочу лучшей жизни и утром, когда бывает угар от самовара, плачу со злости.

Я бы хотела хоть разок в жизни невидимкою побывать около вас и только послушать, когда вы с вашими друзьями собираетесь, чтобы горячо и пламенно говорить, как нужно учить нас, маленьких и ничтожных, лучшей светлой жизни.

Поделиться с друзьями: