Антология сатиры и юмора России XX века. Том 21
Шрифт:
Но все-таки она была довольна своим скольжением и отражением в многочисленных зеркалах, которые, лишь она появлялась, становились как бы страницами «ВОГа». И так она в сладком терзании проскользила мимо секции овощных консервов и не заметила даже, как оказалась в галерее сухофруктов, где и содрогнулась.
Урюк! Сморщенный вяленый вкусненький предатель абрикос с лакомой еще к тому же косточкой. О, эти урюки, страшно вспомнить бесконечное неотвязное жевание, лежание с жеванием и чтением на продавленной тахте, фиктивное переворачивание страниц, жаркая вялая дрема, липкие пальцы, чуть-чуть похрустывающая в надоевших, но неутомимых зубах урючная грязнинка и жевание, жевание, жевание.
Отрочество и золотая пора ранней юности были под угрозой. Сухофруктов в доме жреца Нефертити было изобилие, и
Так и сейчас, как в отрочестве, ей скулы свело от желания урючной оскомины, и она сделала немалое усилие, чтобы пронзить галерею сухофруктов и на выходе резко, киношно купить в лотке бутылку шампанского. Шампанского! Зачем?! В противовес урюку! Танго «Брызги шампанского»! Как-то в полуархивной плюшевой липкой одури, в урючной истоме попался в руки журнал красивой жизни «Столица и усадьба», 1915 год. С пожелтевшей малость страницы улыбалась графиня Нада Торби, супруга принца Джорджа Баттенбергского, правнучка А. С. Пушкина, сестра милосердия в лазарете памяти В. Ф. Комиссаржевской. Высокая красавица в косынке с крестиком улыбалась тианственно, и хоть несла она корзину с корпией и бинтами, а на задворках памяти плясало шампанское! Брызги! Вальс! Комильфоты в масках!
Открыв без стука дверь «Директор», красавица скользнула внутрь.
— Не возражаете, Крафаилов? Бутылку шампанского?
Крафаилов вскочил со стуком и вытянулся. Молоко ушло в ноги, а кровь забушевала в щеках, в ушах, в груд ной клетке. Вот оно — испытание! Пришла какая-то люби мая, несравненная, с бутылкой шампанского!
— Шампанское? Любопытно! — В углу в кресле сидела мадам Крафаилова с букетиком бельгийских скоростных гвоздик. — Это в честь чего же?
№ 71
Когда ты болеешь, город становится отвратительным. Весь ренессансный город от врат его до укромных фонтанов, от куполов до мраморных плит. и даже парк, где шумит лигурийская ель. и даже харчевни, где пьют ароматнейший эль. и даже сладкий кондитерский дым становится отвратительным. Когда ты болеешь, день становится тошнотворным. Небо, как прокисший творог, не превратившийся в сыр, ветер, как жирный лоснящийся вор. птицы и провода, как клочки бессмысленных нот бездарной додекафонии. и пляж вдоль реки, как ошметки погасших жаровен, и звук лирический, полдневный блюз суть дым химический, бензинный флюс. Когда ты болеешь, когда ты лежишь, перепиленная болью, под мостом Бонапарта Луи, течение реки кажется мне преступным…— Черт! Перфокарта оборвана, а наизусть не помню, — замялся Вадим.
— Достаточно. Насколько я понимаю, этот подстрочник посвящен моей жене? — Павел был очень спокоен.
Что? Китоусов споткнулся на твердой снежной тропе и дико глянул назад на Павла, как будто тот шарахнул ему вопросительным знаком по загривку. Равновесие было потеряно, и фигура Вадима нелепо закачалась на тропинке, грозя рухнуть в полутораметровый снежный пуховик.
Семидневный буран был на исходе. Отдельные партизанствующие вихри еще врывались в город, но в небе уже там и сям мелькали размытые намеки антициклона. За семь дней город опустился в снег по самые форточки первых этажей, но были уже утоптаны первые тропки, движение по которым наполняло прогулки прельстительным риском — оступишься и утонешь, если ты дитя, лилипут или даже гигант, но нетрезвый.
И
вот Вадим Аполлинариевич уже качался, а Павел Аполлинариевич медленно поднимал руку для поддержки, борясь с естественным инстинктом — толкнуть.— Да почему же твоей жене?
— Ну вот, «перепиленная пополам» — это ведь моя жена, не так ли?
— Вздор! Это лирическая героиня. Да разве лежала Наташа когда-нибудь под мостом Бонапарта Луи?
— Где этот мост?
— А черт его знает, стихи не мои. Прислал коллега из ПЕРНа, у них там компьютер сочиняет. Ой, падаю!
Молодой ген человеческой солидарности нокаутировал древний ген вожака стаи и дал команду руке, и та немедленно схватила друга за плечо. Теперь закачались оба Аполлинариевича, а ведь были совершенно трезвые.
— А вот помнишь, на той вечеринке, когда мы пели фронтовые песни? Ты тогда очень часто на Наталью оборачивался, даже наш главный сын Кучка заметил и мне сказал.
— А ведь я тебе ничего не припоминаю, Павлуша, а ведь мог бы.
— Подожди, Вадим, не думай, что я ревную, я ведь знаю, что ты не предатель и я не предатель. Просто, может быть, мы помним о какой-то немыслимой встрече за пределами нашей жизни, вернее, за пределами этого мгновения. когда мы с тобой качаемся на бревне, за пределами во все стороны — ты понимаешь? — не может быть, чтобы не было в нашей памяти кнопочки этой встречи, а? Где это было, где это будет, в каких слоях времени, на берегу каких озер, пресных или соленых, горных или подземных, мы не знаем, но вот включается кнопочка, и мы смотрим вокруг тем далеким глазом и оборачиваемся, как ты вот оборачивался, Вадик, на мою Наташку, к примеру, или на Лу Морковникову, или, к примеру, старик, на твою тианственную Марго; ты понимаешь? Абстрактно? Да хотя бы и на Серафиму Игнатьевну ты оборачиваешься, к примеру, ведь это же настоящий чарльстон. Золотые Двадцатые годы!
— Пить хочу, — пробормотал Вадим и рухнул с тропинки в снег, погрузился едва ли не по горло.
Естественно, вслед за ним повалился и Павел. Они поползли сквозь снег к нежному холмику, где рядом с засыпанным киоском торчала шляпка водоразборной колонки. Павел взялся за рычаг — качать, а Вадим припал жадными устами к ржавому крану. Много лет уже колонка не действовала, но тут дала порцию подземной, газированной чертями воды.
— Ах, Вадюша, — прошептал Слон.
— Ах, Павлуша. — прошептал Китоусов, лежа на спине и переполненный водой. — Посмотри, Павлуша, в небе колодец какой открылся и с искоркой. Быть может, Дабль-фью к нам летит, а? Мезоны-то уже неделю пляшут.
— Ах, Вадюша, я в Москву хочу слетать за живыми цветами, — вздохнул Павел.
— Возьми меня с собой, — попросил Вадим. Вдруг близкий и неприятный клекот раздался над друзьями. На дорожке в алеутской шубе с гималайским орлом на левом плече стоял Мемозов. В пальцах его трепетал небольшой листочек.
— Я прошу прощения, монсеньоры, за неделикатное вторжение, но мне показалось, что столь интимный дуэт нам трудно будет завершить без последнего кусочка седьмого подстрочника.
Мемозов дал обрывок перфокарты в клюв своему орлу, и тот двумя взмахами крыльев перенес его Китоусову, даже не взглянув на текст.
— Где взяли? — хмуро спросил Вадим.
— На вашем письменном столе под портретом Наталии Слон. Должно быть, Ритатуля поставила портрет вам но рассеянности. Портрет удачный, забудешь и о доблести, и о подвигах, я вас понимаю. О славе — молчу.
— Вас Маргарита впустила или дверь взломали?
— Эх, Вадим Аполлинариевич, — притворно вздохнул Мемозов, — есть сотни способов проникновения в закрытые квартиры, а у вас в голове только два. Вот. например, один из способов. — И он показал друзьям английский ключ.
— Отдайте ключ, — попросил вконец зашельмованный физик.
— Отдам, но не вам, Павел Аполлинариевич, держите! Натали потеряла этот ключ в «Ледовитом океане». Я нашел, и мне показалось, что он подойдет к дому Китоусова. Не ошибся. Надеюсь, эта маленькая штучка не приведет к трагическому апофеозу, ведь это всего лишь ключик, а не батистовый платок, и автор ваш далеко не Шекспир, а я не призываю чуму на оба ваших дома.
Авангардист уплыл в глубины микрорайона, но друзья того даже и не заметили. Теперь они стояли в снегу, ожесточенно конфронтируя друг другу.