Антология советского детектива-44. Компиляция. Книги 1-20
Шрифт:
И мы пошли. Куда деваться?
Сначала пошли – до машины, а потом поехали – на машине. На иностранной, на «Мазератти». У Стокова была личная «Мазератти», с телефоном, с музыкальным центром, с телевизором и видеомагнитофоном, но без сортира, да, без сортира, я бы даже уточнил, что без туалета, что плохо, конечно, и непредусмотрительно. Но нам со Стоковым пока в туалет не хотелось, нам хотелось другого, нам хотелось… А, мать мою, а чего же нам хотелось? Забыл, бля… «А куда мы, собственно, едем?» – спросил я Стокова. «На машине», – ответил Стоков. «Я не спрашиваю на чем, – сказал я – Я спрашиваю куда?» – «Ну и что же ты спрашиваешь?» – поинтересовался Стоков, вертя в разные стороны маленький руль иностранной Мазератти. «Я спрашиваю, куда мы едем?» – не унимался я. «Да, – важно ответил Стоков. – Да». Кивнул солидно. Я знал, конечно, Стоков не был сумасшедшим, да и я вроде считал себя нормальным, но мы с ним почему-то сегодня друг друга не понимали. Но, впрочем, мы и на войне-то друг друга, честно говоря, не очень-то понимали, а уж в мирной-то жизни сам Бог велел. Я решил так и успокоился и, широко открыв глаза (чтобы лучше видеть), стал смотреть на дорогу перед собой.
На дороге толпилось много людей, разных по полу и по возрасту, по лицам, и по качеству, и по расцветке одежды. Завидев идущую машину, люди стремглав кидались к ней и со сладострастными криками валились под ее колеса. И мы едва успевали увертываться, чтобы не зашибить кого-то из разнополых, падающих под колеса. Я высунулся в окно и крикнул громко: «Какого хрена, мать вашу, бросаетесь под колеса?!» И некоторые из людей отвечали мне, не смеясь: «Это вы, мать вашу, бросаетесь на нас, а мы, мать вашу,
«Мы рождены, чтоб сказку сделать былью!» И плевать, плевать! Пусть бросаются под наши колеса! Пусть, – если жизнь им не дорога! Усеяв дорогу трупами, мы, наконец, добрались до того места, куда все-таки, наверное, и ехали. (Во всяком случае я так предположил.)
Стоков притер «Мазератти» к ночному тротуару, не блестящему, к сожалению, как в хороших американских фильмах, свежей влагой, но зато чистому и идеально гладкому. За тротуаром я увидел дом, большой, не маленький, многоэтажный, с горящими окнами на многих этажах, но с темными окнами на первом этаже. Пока мы выбирались из машины (а выбирались мы долго), в доме несколько раз открывалась дверь, и из нее выходили по вечернему одетые люди, мужчины и женщины, женщины все в длинных и не очень платьях, а мужчины почти все в смокингах. Когда дверь открывалась, за ней был виден приглушенный зеленовато-красноватый свет. Мужчины и женщины садились в машины и куда-то уезжали, быстро и солидно, наверное, домой, например, или на телефонную станцию, или на железнодорожный узел, или на мусорный отстойник, или на канализационный коллектор, или на электрическую подстанцию в Красноармейск, или на ночную смену на сигаретную фабрику «Дукат», или в телеателье, или на биржу труда, или все-таки домой в маленькие, утлые, унылые комнатки в коммуналках, в покосившиеся хибары на окраинах, или в утепленные землянки в близлежащих лесах. Ну, а правда, куда могли уезжать в таких больших машинах женщины в длинных платьях и мужчины в смокингах? Я подумал так и изумился самому себе! Как задвинул, мать мою, а? Как пафосно! Как обличительно! Будто в пятидесятые годы я родился и живу, не в девяностые, а будто еще в тридцать седьмом, том самом, комсомольский значок получил.
Я засмеялся сдобненько – ого-го, живет и здравствует еще во мне, и развивается конструктивно стремление к социальной справедливости. Уважаю я и люблю еще убогих и сирых, жалких и ленивых, уродливых и немощных – всех тех, кто никогда даже и не стремился что-то изменить в своей жизни, что-то изменить в мире, тех, кто всегда только жалуется, ноет и обвиняет в своей паскудной жизни окружающих (но только не себя), тех, кто этой паскудной жизнью тем не менее доволен – безмерно (а иначе бы не жил этой жизнью), тех, кто не любит жить и тем не менее боится смерти, тех, кто готов задушить каждого, кто рядом, но тем не менее теряют сознание от страха, если видят кого-то сильнее себя, тех, кто постоянно ходит под себя и не замечает этого, тех, кто воняет и радуется этой.вони, как другой благоуханию весеннего цветка… Опять красивости, мать твою, оборвал я себя. Все хорошо сочинил, но вот про благоухание весеннего цветка, это уж чересчур…
Смеясь, я подумал, что ни черта я не знаю про себя – не люблю я, конечно, сирых и убогих, и не любил никогда.
Но я также, пока, не могу полюбить и тех, кто, может быть, и честно заработав большие деньги, тут же напяливает на себя смокинг и всерьез начинает играть в незнакомую и потому, конечно, непривычную игру – в «матерых» и «крутых». Я смеюсь…
Наконец мы вышли в открытое пространство и, поддерживая друг друга плечами, двинулись к закрытой сейчас двери. Мы достучали. Нам открыли. Стокова узнали и пустили. Меня не узнали и пускать не хотели. Но Стоков строго сказал, чтобы меня пустили, и меня пустили. В помещении, в которое мы вошли, было тепло и сухо, в нем замечательно пахло и, вообще, было очень уютно. И тихо, и даже радостно, я бы так и сказал – радостно. Здесь играли, пили и танцевали. Наверное, это место называлось казино, а может быть, и нет. На двери и перед дверью, и над дверью никаких надписей я не приметил, а спрашивать проходящих было как-то неловко, а спрашивать Стокова я просто не хотел, он все равно отвечал не на те вопросы, которые я ему задавал. Как я понял, он говорил не со мной все это время, пока мы ехали, а с кем-то третьим, которого я не знал, или знал, но не догадывался, кто он (или она). Но во всяком случае этот третий (или третья) был не злобным и сговорчивым. И поэтому он никоим образом, ни физическими действиями, ни уговорами, ни увещеваниями не стал склонять Стокова не идти туда, куда в данный момент ему хотелось, благодаря чему Стоков, едва только зайдя в зал, в конце которого располагалась длинная стойка бара, первым делом к этой самой стойке и направился, решительно, напряженно, пружинисто, целеустремленно, крупным сильным шагом, чуть ссутулившись, и не моргая. Я поплелся за ним. Шагая нехотя. Даже думать о спиртном я сейчас был не в состоянии – виски плескалось под горлом, переливалось через край, обжигало небо. Стоков постучал по стойке, подзывая бармена, – молодого, крутоплечего, с круглым бесстрастным лицом «качка», – прохрипел коротко: «Виски, два, по сто пятьдесят», взял поставленные на стойку рюмки, расплатился, одну рюмку протянул мне, вторую, свою, тут же выпил, без тостов и чоканий. Поставив рюмку на стойку, с минуту разглядывал свои наманикюренные ногти, а потом сказал тихо, но внятно: «Где мы?» – «Ну, слава Богу, – подумал я, – первая стадия прошла, с ним можно говорить.» Третий, не злобный и сговорчивый, ушел на время. «Понятия не имею», – отозвался я. «Хорошо», – сказал Стоков и повернулся лицом к залу. И я повернулся вслед за ним…
Я всегда был уверен, что искусство, кино, в частности, никоим образом не влияет на нашу жизнь. Нет, я допускал всегда, конечно, что где-то, как-то, по мелочам, люди невольно подражают, киногероям, стараются, может быть, даже не осознавая того, походить на них, говорить, как они, думать, как они. Но, однако же, вместе с тем я предполагал, что даже и это мое незначительное допущение не имеет под собой никаких оснований. Никак не влияет кино на человеческую жизнь. Нет. Оно не понуждает людей убивать, насиловать, курить марихуану и пить самогон, как в равной степени оно, конечно, не благоприятствует и зарождению в них чувства чистой любви, а также развития в них доброты, благородства, честности и всяких еще иных ценностей, которые на заре своего туманного детства придумала малая часть человечества для большей части того же самого что ни на есть человечества.
Однако глядя сейчас на заполненный людьми зал, я без ужаса, но и без удовлетворения обнаружил, что был не прав. Да, я ошибался. Оказалось, что даже в наше смутное (и прекрасное) время (я очень люблю смутные времена, очень) кино все-таки достаточно основательно влияет на нашу жизнь. И то помещение, в котором я сейчас находился, являло тому исключительно яркий пример. (Я это увидел даже после очередных горько и тошно выпитых ста пятидесяти граммов доброго шотландского напитка.) Ну, начнем с того, что сам зал был явно привычен глазу всякого любителя зарубежного (не нашего, к сожалению, не нашего) кино – хорошо освещенный, выдержанный в коричнево-голубых тонах, просторный, с низкой эстрадой, с большой танцплощадкой, с повернутыми в сторону сцены полукруглыми диванчиками вместо стульев (как в третьей части «Крестного отца»). Во-вторых, официанты тоже походили на своих кинематографических коллег – коротко стриженные, немногословные, резиново-улыбающиеся, во фраках. В-третьих, посуда, что стояла на столах, была словно перенесена из кинокартин «Багси», или «Преступный синдикат», или «Билли Батгейт». На столах красовались большие тонкие тарелки, фужеры на длинных ножках, золотистые вилки и ложки, и щипцы для разделывания лобстеров, и еще много всякого того, чему я не знаю названия. В-четвертых, музыканты на сцене тоже мало походили на обыкновенных московских. Все музыканты, как один, были негры, («Ох-хо-хо!» – я вскрикнул от восторга.) И играли они классические мелодии пятидесятых. Но самое
главное заключалось в другом, (Идея подобного дизайна могла родиться и в неглупой голове какого-нибудь и не увлеченного кинематографом человека.) Самое главное заключалось в людях. В людях, мать их, в мужчинах и женщинах… Все мужчины, почти все были в смокингах, в бабочках, волосы носили зализанными назад, не суетились, держались с достоинством, смотрели по сторонам тяжелым «гангстерским» (ха-ха) взглядом, высокие и маленькие, толстенькие и худые, встречая знакомого, солидно расцеловывались и снисходительно кивали дамам, ручек их к губам не подносили, и их, затянутых в тонкие нежные перчаточки, не целовали (по-американски к дамам относились, по-американски, – с легким пренебрежением, но с заинтересованным заглядыванием в глубокое декольте).Теперь насчет нежненьких перчаточек. Были такие перчатки, были. Почти на всех дамских ручках красовались они, и длинные и короткие, и разных цветов, больше – пастельных, о-ля-ля, А на многих шейках еще, ко всему прочему, колыхалось боа, и многие головки были украшены бриллиантовыми диадемами, о-ля-ля.
А теперь насчет декольте. Оно присутствовало почти во всех туалетах, глубокое и манящее (и не только взгляд), восполняющее наверху отсутствие обнаженности внизу – платья на всех дамах были длинные-предлинные, дорогие. Носить такие платья дамы не умели, почти все, но носили с удовольствием (я видел). Мужчины тоже не умели носить свои смокинги. На многих из них, мужчинах, они смотрелись до того смешно в нелепо, что мужчины сами понимали это и, подавляя естественную неловкость, еще страшнее вращали глазами и еще громче цыкали многочисленными золотыми и платиновыми зубами. Картину дополняли молодые, крепкие, можно сказать, квадратные (и фигурами и лицами) ребята со строгими внимательными взглядами, стоящие или прохаживающиеся рядом почти с каждым из столиков, ненавязчиво показывая, что они тут, хотя вроде их как бы и нет. (И пиджаки у них вздувались возле левых рук.) Телохранители. Ненадежные, как правило, пареньки, в любую минуту готовые переметнуться к тому, кто больше заплатит…
А как танцевали эти мужчины и женщины! (Телохранители не в счет, они не танцевали, видимо, нельзя! А почему?) На удивленье умело, со старанием, явно соревнуясь. Танго, фокстроты, и что-то там еще…
Я закурил, протянул пачку Стокову. Стоков взял мою пачку и аккуратно положил ее в свой карман. «Так, – сказал он, – мы в казино «Фламенго». Я засмеялся. Ну, конечно же, казино «Фламенго» из фильма Барри Левисона «Багси». Эти ребята, которые заполнили в тот вечер казино, были настоящими, самыми закоренело-заядлыми киноманами. Они наверняка не пропускают ни одной гангстерской новинки, смотрят один и тот же понравившийся фильм по нескольку раз в день, восхищаются, млеют, плачут, старательно копируют жесты, манеры и движения запавших в их широкие и добрые, и щедрые, и очень нежные бандитские души героев. Они двигаются, как Уоррен Битти из «Багси», они улыбаются, как Рей Лиотта из «Славных парней», они одеваются, как Кристин Слейтер из «Преступного синдиката» или как Энди Гарсиа из третьей части «Крестного отца», они ценят мужскую дружбу, как Роберт де Ниро из «Однажды в Америке», они убивают, как Джони Турутуро из «Уважаемых людей», они мстят, как Кристофер Уокен из «Короля Нью-Йорка», они любят, как Том Беренжер из «Города страха». Я понял это сейчас, в упор и на расстоянии глядя на них, наблюдая за ними. И я был в восторге, мать мою! Родилась и развилась новая генерация людей, которые честно играют в нечестность. Нашу плаксивую серую, несмелую, умеренную, очень серьезную, ну просто оччччень серьезную, по нашему разумению, жизнь они превратили в то, чем на самом деле и является жизнь. Не все из них, конечно, отдавали себе отчет в этом, конечно, болванов и придурков среди них больше, чем среди других слоев населения, но все же тех, кто играл в Игру Жизни сознательно, а их было тоже немало (я видел, я умный, я все понимаю), можно было с полным правом отнести к категории людей незаурядных и даже по-своему выдающихся, и далее не просто как-то там неопределенно «по-своему», а однозначно выдающихся. Они сами выбрали свой путь. Они знают, что их ждет – несвобода, потеря близких и друзей, ранняя смерть, – и тем не менее они, усмехаясь и поглаживая в кармане Черный Пистолет, не сворачивают со своего пути, ИДУТ и получают удовольствие от каждого своего шага. Без сомнения, не будь кинематографа, книг, театра, они бы все равно играли, но подражание сочиненной талантливыми людьми жизни делает их игру еще более красивой (игра ведь сама по себе всегда красива) и еще более подчеркивает придуманность и сконструированность их жизни и тем самым одновременно еще резче очерчивает фактор влияния их воли на свою судьбу. А это большой кайф, знать, что твоя жизнь зависит только от твоей воли. Если не пробовали, попробуйте, узнаете. Большой Кайф!
Да, они не созидают и ни хрена путного не останется после них. Деньги и смерть – это не путное. Много денег и много смерти, и это тоже еще не путное. Неизмеримо много денег и неизмеримо много смертей – вот здесь уже имеются проблески чего-то стоящего. Но только проблески, и всегда только проблески… Но вот какой парадокс. Да, они разрушают. Но зато КАК разрушают! Профессионально. Мастерски. Талантливо. Гениально. Я говорю сейчас только о чистой работе. Не имеет значения, что это за работа, с позитивным она зарядом или негативным. Если она сделана мастерски, я уверен, я знаю это, она всегда, ВСЕГДА, достойна восхищения и уважения. А мастерски сделать работу можно, только играя в эту работу. Круг замкнулся.
Стоков наклонился ко мне и сказал: «Сейчас я сделаю это», и оторвал ступни от начищенного паркетного пола и воткнулся в толпу танцующих, направляясь через танцевальную площадку к столикам. «Если мы выйдем отсюда живыми, – подумал я, – я завяжу с наркотой» И затосковал тотчас: а если и вправду мы выберемся отсюда живыми? Стоков тем временем рассек вальсирующих и подошел к столику, где сидела пухленькая дамка с расписным веером в пухленьких ручках. Танцующие пары то и дело загораживали мне пухленькую дамку, и я не мог как следуете ее рассмотреть, но все-таки успел отметить, что каждая из грудей у нее больше, чем одна голова у Стокова и, конечно же, порадовался за товарища. Но радость моя была преждевременной. По всей видимости, дамка решительно отказала Стокову в том, что он просил у нее. Не знаю, что он просил, я могу только догадываться. Наверное, он просил ее повальсировать с ним, наверное, а может быть, и чего-нибудь другого просил. Я видел, как она что-то строго сказала моему товарищу по войне, а потом, когда он все-таки – как человек упорный – протянул к ней руку, ударила его сложенным веером по пальцам, и больно, наверное, ударила, потому что Стоков тотчас отдернул руку и стал яростно дуть на пальцы, будто обжег их кипятком. Оглядев зал, я понял, что на Стокова обратили внимание. Пока, слава Богу, не пристальное, но обратили. «Если мы выберемся отсюда живыми, – сказал я себе, – я брошу пить.» И скучно мне стало как-то сразу и я сказал себе: «В конце концов ничего уж такого страшного не случится, если мы не уйдем отсюда живыми.» Нет, а правда, а что в этом такого страшного? А Стоков в отличие от меня не унывал. Он бесстрастно огляделся и направился к следующему столику, в другом ряду. Шел по ступенькам, не торопясь, с достоинством. Мне показалось, что и у другого столика Стокову тоже откажут, и я отвернулся, чтобы не чувствовать неловкость за то, что Стокову станет неловко, когда ему откажут. После очередных ста пятидесяти граммов виски, выпитых несколько минует назад со Стоковым, предыдущее виски, перестало плескаться у меня под горлом, и я подумал, что мне совсем не помешало бы сейчас выпить, и окончательно повернулся к стойке и сказал протирающему только что вымытые стаканы бармену: «Уважаемый, у меня сейчас к вам будет огромная и убедительная просьба, и я уверен, что вы не станете отказывать мне в ней, а удовлетворите ее быстро и качественно, как удовлетворили подобную просьбу совсем еще недавно, то есть всего лишь несколько минут назад. Я вижу это по вашей благородной осанке, по вашему чистому, честному и открытому лицу. Будь моя воля, я усыновил бы вас, но у меня нет такой воли и поэтому я не усыновлю вас. Моей воли сейчас хватит только на то, чтобы попросить вас налить мне вот в этот пользованный уже мною стакан небольшое количество терпкого шотландского напитка со странным для нашего уха названием «виски», граммов сто пятьдесят, не больше. Вот и вся моя просьба. И если вы, милостивейший, соблаговолите принять и исполнить мою нижайшую просьбу, то, помимо величайшей благодарности, я буду испытывать к вам еще и чувство истинного мужского долга, и всенепременнейше в сей момент, как вы только потребуете, отдам вам этот долг в виде жалких и презренных, как мы с вами, как благородные люди, понимаем, нескольких рублей».