Антология советского детектива-45. Компиляция. Книги 1-22
Шрифт:
— Отнесите раненым в лазарет, — сказал Пепеляев. — А вас, господин Калмыков, жду сегодня здесь, у себя. Приглашение доставят вам на дом.
Тот просиял.
— Ваше превосходительство, всем сердцем, поверьте! Такая честь! С супругой прикажете? Или без дам-с, по-военному?
— Без дам-с, — сказал Пепеляев.
Валетко, баюкая на перевязи раненую руку, печально смотрел на осетра, прикидывал, видимо, что раз так, не отправиться ли и ему в лазарет.
— Юнкеров построишь и ступай, — проницательно улыбнулся Пепеляев. — Пока еще там сварят.
— Такая честь, такая честь! — суетился Калмыков и подталкивал сыновей, чтобы тоже кланялись генералу, но ражие сыны стояли прямо, косились в сторону.
Из ворот
Он вернулся в канцелярию, где Шамардин подал список пленных командиров и политотдельских работников. Особо важных птиц среди них не было. Дойдя до последней фамилии, Пепеляев удивленно вскинул глаза:
— Начальник полиции?
— Так точно, Мурзин Сергей Павлович. Его на улице жители опознали.
— У них что, полиция была?
— Ну, милиция, — сказал Шамардин. — Не все ли равно.
Мурзина подвел револьвер.
Но не в том смысле подвел, что дал осечку. Может, и ушел бы Мурзин на правый берег, как уходили десятки и сотни других, но сгоряча, уже на льду, пару раз пальнул, обернувшись. Зачем стрелял, одному богу известно. Из гордости, наверное, как пацан, чтобы не так стыдно было драпать, бахнул напоследок — мол, знай наших, и собственной же дуростью накликал беду. Казаки тут же сообразили, что раз при нагане человек, значит, не простой, начальник, и с ходу припустили за ним.
Когда вели в город, выскочила из своей развалюхи старуха Килина, бросилась к Мурзину, стала требовать корову, которую он сулился отнять у злодеев, и казаки, расспросив бабку, сообщили офицеру, сортировавшему пленных в тюремном дворе, что поймали не кого-нибудь, а самого начальника красной полиции.
Исправдом снова стал тюрьмой. Весь день сюда приводили пленных, обыскивали, наскоро допрашивали, снимали теплые вещи и загоняли в камеры. Пока стояли во дворе, к Мурзину сунулся знакомый начснаб одного из пехотных полков, тоже пленный, предложил поменять его, начснаба, валенки на мурзинские старые сапоги. Хитрость была не ахти, валенки-то, как пить дать, отберут, а сапоги, может, и оставят, латаные тем более, и Мурзин не согласился. И действительно, оставили ему и сапоги, и шинель, даже Натальин жилет не заметили, а начснаба пустили по бетону в одних портянках.
Заперли их обоих в камере возле караулки, и это опять же не предвещало ничего хорошего — чтобы, значит, были под рукой. Сперва сидели втроем — с командиром трибунальской роты Мышлаковым, у которого шашкой снесено было полуха и надрублено плечо; потом стали приводить других — двоих пожилых рабочих из отряда самообороны, Яшу Двигубского, угрюмого матроса в обгорелом бушлате, нескольких обозников, себе на беду грабанувших где-то комиссарские кожаны, маленького китайца из роты интернационалистов по имени Ван-Го, или Иван Егорыч, еще человек десять, кого по разным причинам сочли подозрительными и выделили из толпы во дворе. Последним приволокли раненого в ногу командира пулеметной заставы у Петропавловского собора, бросили, как мешок, на пол.
Есть не давали, печь не топили. На бетонном полу стыли ноги; Яша, как цапля, поджимая то одну, то другую, стоял в углу, трясся и тоненько подвывал от холода. Ван-Го на корточках присел у стены, его кукольная мордочка была печальна, но он, видимо, не знал, в каких словах высказать свою тоску чужака, одиночество, страх смерти.
К вечеру как-то незаметно две партии сложились в камере: те, что надеялись выбраться отсюда живыми, и те, у кого такой надежды не было. У Мышлакова не только надежды не было, а еще и была уверенность, что уж его-то первого расстреляют, и эта уверенность в скорой смерти позволяла ему чувствовать себя здесь полным хозяином. Яшу Двигубского он сразу принял под свое крыло. Постепенно вокруг них собралась вся партия — матрос, раненый пулеметчик, оказавшийся начпулем Лесново-Выборгского
полка, двое самооборонцев и Мурзин. Ван-Го пересел поближе к ним, но все-таки не совсем рядом: он знал, что придется помирать, и ждал, когда эти люди сами позовут к себе. Наконец Мурзин догадался, позвал:— Айда к нам, Иван Егорыч.
Начснаб то пытался опереться на мышлаковский авторитет, нахально требовал у кого-то утаенные при обыске папиросы, то, напротив, подсаживался к обозникам, упрашивал скрыть, кто он такой, выдать за ездового, а Мурзину говорил:
— Ты, брат, в сапогах, а я в портянках. Нам друг друга не понять.
К ночи в караулке раскалили печь, та стена потеплела. Привалившись к ней, Мышлаков рассказывал, как вечером третьего дня шел мимо штаба армии, а там гармонь наяривает, бабы визжат, у ворот сани стоят под коврами — кататься, у лошадей в гривах ленты, как на масленицу. И яростно материл штабных — суки, предатели, проспали город, смылись в одних подштанниках, но стоило одному из обозников поддакнуть, как тут же рявкнул:
— А ты там не вякай! Прав не имеешь.
Вдруг Яша, до того молчавший и жавшийся к Мышлакову, вскочил на ноги:
— Товарищи! Послушайте, товарищи! Да неужели мы дадимся живыми в руки нашим палачам?
— А ты разбегись и башкой о стену, — предложил матрос.
— Сядь, Яша, — сказал Мурзин. — Как все, так и ты. Не шустри, успеешь.
Яша сел. Самооборонцы, великодушно оправдывая начальство, стали говорить, что вчера много снегу навалило, телефонисты не могли сыскать оборванные провода, не было связи со штабом, потому так все и вышло, никто не виноват. Пулеметчик с ними соглашался, кивал головой в спекшейся кровавой коросте. Он до последнего стоял у Петропавловского собора, и перед смертью ему не хотелось считать себя жертвой предательства.
— Холуи вы! — сердился Мышлаков. — Научили вас при царе начальников почитать, никак отвыкнуть не можете. Говорю, проспали город штабные. Предали нас. Какой, к хренам, снег!
— Снег, снег, — твердили самооборонцы, и почему-то Мурзину нравилось их упрямое смирение.
Ван-Го все с той же виноватой улыбкой просил рассказать, как от Перми добраться до Харбина, и нарисовать, если можно, кусочком кирпича на полу чертеж: какие горы и реки будут справа, какие — слева, чтобы дух, вылетев из его тела, не заблудился бы по дороге на родину.
Мурзин и не заметил, когда именно из беспорядочного этого разговора начала вытягиваться ниточка истории, которую рассказывал Яша — про каких-то французских революционеров, якобинцев, приговоренных к смертной казни. Вначале его не слушали, перебивали, но Яша упорно, как шелкопряд, тянул свою ниточку, в конце концов притихли.
Этим якобинцам, рассказывал Яша, должны были с позором отрубить головы на гильотине. Их вели по улице к месту казни, и товарищ, избежавший ареста, оставшийся на свободе, по пути сумел украдкой сунуть одному из них руку нож. И тот сразу вонзил его себе в сердце. Но мало того, что вонзил, еще успел, умирая последним напряжением воли выдернуть нож раны и передать другому, шедшему сзади, который сделал то же самое. И так все они, шесть человек, покончили с собой одним-единственным ножом, чтобы умереть достойно, показать палачам свое мужество.
— Зарезаться-то что, — оценил один из самооборонцев. — Каждый может. А вот передать… Да-а!
— Товарищи! — тонким голоском сказал Яша. — У меня нож есть. Я его под носком спрятал.
Мурзин протянул руку:
— Дай-ка взгляну.
Взял складной гимназический ножик, которым Яша, наверное, чинил карандаши в своем агитвагоне, раскрыл, с легкостью отломил игрушечное лезвие, а обломки зашвырнул в парашу.
У Яши слезы выступили на глазах.
— Зачем ты? — спросил Мышлаков.