Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Тем не менее он согласился присутствовать 19 февраля 1897 года на роскошном обеде, устроенном в «Континентале» по случаю годовщины освобождения крепостных. Вернувшись в гостиницу, Чехов записал в дневнике: «Скучно и нелепо. Обедать, пить шампанское, галдеть, говорить речи на тему о народном самосознании, народной совести, свободе и т. п. в то время, когда кругом снуют рабы во фраках, те же крепостные, и на улице, на морозе, ждут кучера – это значит лгать Святому Духу». [398]

398

Цит. по: Малюгин Л., Гитович И. Чехов. С. 391–392. (Примеч. переводчика.)

После шестнадцати дней приемов, ужинов и банкетов Чехов вернулся в Мелихово и снова засел за повесть «Мужики». Он очень устал. Опять появилось кровохарканье, но он наотрез отказывался признавать себя больным. Месяцем позже он снова сел в поезд и отправился в Москву, чтобы встретиться там с Сувориным и ехать вместе в Санкт-Петербург.

Прибыв в город 21 марта, он остановился, как всегда, в «Большой Московской» гостинице, в номере пятом. Вечером сели с Сувориным за столик в ресторане «Эрмитаж» и приготовились ужинать, но у Антона Павловича внезапно хлынула горлом кровь. Легочное кровотечение оказалось таким обильным, что

никаким льдом было его не остановить. Необыкновенно скромный человек, Чехов страшно стеснялся того, что невольно привлек к себе внимание посторонних людей, и Суворин поспешил увезти его в свой отель – «Славянский базар», куда и вызвал для консультации доктора Оболонского.

Чехов все время твердил, что его смущает «скандал», который он устроил в ресторане, и отрицал тяжесть своего случая. Доктор утешал его, говоря, что кровотечение не легочное. Но когда он ушел, Антон Павлович сказал Суворину: «Для успокоения больных мы всегда говорим во время кашля, что он желудочный… Но желудочного кашля не бывает, а кровотечение непременно из легких. У меня кровь идет из правого легкого, как у брата». [399]

Кровь, как рассказывает в своих мемуарах Мария Павловна, удалось остановить лишь под утро. Затем Чехов пролежал больше суток у Суворина, а утром 24-го вернулся к себе: надо было написать письма, с кем-то повидаться. Но кровотечение из легких то прекращалось, то возобновлялось снова, и доктор Оболонский (он был постоянным врачом Чеховых) несколько раз навещал пациента в гостинице, а 25 марта настоял на том, чтобы больного перевезли в клинику профессора Остроумова на Девичьем поле, специализировавшуюся на заболеваниях легких: здесь ему наконец был поставлен точный диагноз. И кажется, доктор Чехов сам был поражен им, потому что с недоумением повторял: «Как это я мог прозевать…»

399

Цит. по: Малюгин Л., Гитович И. Чехов. С. 396. (Примеч. переводчика.)

Перед отъездом в Санкт-Петербург Суворин зашел к другу в клинику попрощаться и записал потом в дневнике: «Больной смеется и шутит, по своему обыкновению, отхаркивая кровь в большой стакан. Но, когда я сказал, что смотрел, как шел лед по Москва-реке, он изменился в лице и сказал: „Разве река тронулась?“ Я пожалел, что упомянул об этом. Ему, вероятно, пришло в голову, не имеет ли связь эта вскрывшаяся река с его кровохарканьем? Несколько дней назад он говорил мне: „Когда мужика лечишь от чахотки, он говорит: Не поможет, с вешней водой уйду“». [400]

400

Цит. по: Малюгин Л., Гитович И. Чехов. С. 396. (Примеч. переводчика.)

Узнав, что Чехова положили в клинику, неугомонная Лидия Авилова, находившаяся проездом в Москве, прибежала к нему и добилась разрешения на трехминутное свидание. Но говорить больному было запрещено. Тем не менее она уверяла, будто поговорила с ним по душам. Назавтра она пришла снова с цветами. В тот день Мария Павловна тоже находилась у постели брата. «Он лежал в палате № 16. Перед этим у него было сильное кровотечение. На столе я увидела сделанный врачами рисунок его легких. Они были нарисованы синим карандашом, а верхушки их заштрихованы красным. Я поняла, что это были отмечены пораженные места. Впервые была названа та болезнь, которая, как оказалось, уже давно была у брата – туберкулез легких». [401]

401

Цит. по: Чехова М. П. Из далекого прошлого. С. 164–165. (Примеч. переводчика.)

Два дня спустя, когда Чехов был еще прикован к постели, его неожиданно навестил Толстой. Врачи и сестры милосердия не решились закрыть дверь перед столь знаменитым человеком. Увидев гостя, больной сильно разволновался: еще бы, при такой поразительной скромности он не мог себе представить участия, идущего с таких высот. Старый писатель уселся в клеенчатое кресло, стоявшее рядом с узкой кроватью, где лежал его собрат по перу, и, совершенно забыв, что находится в больнице, с человеком, дни которого, может быть, сочтены, пустился в долгие рассуждения о бессмертии души. «Нет худа без добра, – с иронией напишет Чехов позже своему приятелю, журналисту Меньшикову. – В клинике был у меня Лев Николаевич, с которым мы вели преинтересный разговор, преинтересный для меня, потому что я больше слушал, чем говорил. Говорили о бессмертии. Он признает бессмертие в кантовском виде; полагает, что все мы (люди и животные) будем жить в начале (разум, любовь), сущность и цель которого для нас составляет тайну. Мне же это начало или сила представляется в виде бесформенной студенистой массы, мое я – моя индивидуальность, мое сознание сольются с этой массой – такое бессмертие мне не нужно, я не понимаю его, и Лев Николаевич удивлялся, что я не понимаю». [402] Действительно, еле слышным голосом Антон Павлович признался собеседнику, что не хочет такого бессмертия, и тот был очень обижен…

402

Письмо от 16 апреля 1897 г. (Прим. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 162. (Примеч. переводчика.)

После этого, поскольку измученный больной хранил молчание, неистощимый старый проповедник уселся на другого конька: перешел к своей концепции искусства. Сообщил Чехову, что на время отложил «Воскресение», так как роман ему не нравится, и что прочел уже больше шестидесяти работ по эстетике, потому что собирается писать трактат об искусстве. Тут же были изложены и основные тезисы будущего трактата. По мнению Толстого, служение искусству можно оправдать только служением нравственности или религии. Когда Чехов, собравшись с силами, попытался ему возразить, гость повысил голос и заявил, что современное искусство прогнило насквозь и ему следует вынести приговор без права помилования. Глядя на вдохновенного пророка с длинной белой бородой и сверкающими очами, Антон Павлович понял, что сопротивление бессмысленно, и сдался. Но несколько дней спустя написал своему коллеге Эртелю: «Мысль у него не новая; ее на разные лады повторяли все умные старики во все века. Всегда старики склонны были видеть конец мира и говорили, что нравственность пала до nec plus ultra, [403] что искусство измельчало, износилось, что люди ослабели и проч. и проч. Лев Николаевич в своей книжке хочет убедить, что в настоящее время искусство вступило в свой окончательный фазис, в тупой переулок, из которого ему нет выхода (вперед)». [404]

403

Предела (лат.). (Примеч.

переводчика.)

404

Письмо от 17 апреля 1897 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 162. (Примеч. переводчика.)

После ухода вдохновенного посетителя Чехов никак не мог успокоиться. Он плохо спал, а на рассвете у него снова пошла кровь горлом.

Оказавшись в клинике, Антон Павлович сразу же утратил все иллюзии насчет своего состояния. Врачи диагностировали распространенный легочный туберкулез, и он просил только братьев и сестру скрывать диагноз от родителей. А себя пытался убедить, что, несмотря на разрушения в легких, у него впереди еще несколько прекрасных лет жизни. Но доктор Остроумов категорически предписал пациенту резко изменить условия существования. Чехову, по его мнению, следовало безвылазно жить в деревне, заботиться о себе, обильно питаться, а главное – отказаться от всякой медицинской практики. Теперь юмор в его письмах мешается с горечью. «Доктора определили верхушечный процесс в легких, – пишет он Суворину из Москвы, – и предписали мне изменить образ жизни. Первое я понимаю, второе же непонятно, потому что почти невозможно. Велят жить непременно в деревне, но ведь постоянная жизнь в деревне предполагает постоянную возню с мужиками, с животными, стихиями всякого рода, и уберечься в деревне от хлопот и забот так же трудно, как в аду от ожогов. Но все же буду стараться менять жизнь по мере возможности и уже через Машу объявил, что прекращаю в деревне медицинскую практику. Это будет для меня и облегчением и крупным лишением. Бросаю все уездные должности, покупаю халат, буду греться на солнце и много есть. Велят мне есть шесть раз в день и возмущаются, находя, что я ем очень мало. Запрещено много говорить, плавать и проч. и проч.

Кроме легких, все мои органы найдены здоровыми. […] До сих пор мне казалось, что я пил именно столько, сколько было не вредно; теперь же выходит, что я пил меньше того, чем имел право пить. Какая жалость!» [405] И дальше – «Крови выходит немного»…

Известие о том, что Чехов болен, быстро распространилось по городу, многочисленные друзья приходили к нему в клинику и утомляли своей болтовней. «Надо жениться, – пишет он Суворину. – Быть может, злая жена сократит число моих гостей хотя наполовину. Вчера ко мне ходили целый день сплошь, просто беда. Ходили по двое – и каждый просит не говорить и в то же время задает вопросы». [406] На столике у изголовья постели теснились вперемешку букеты цветов, банки с икрой, шампанское, тут же лежали сочинения дебютантов, жаждущих получить советы мэтра. Чехов внимательно читал присланные ему рукописи и заставлял себя писать отзывы. Молодая женщина-москвичка, обучавшаяся на курсах, чтобы стать преподавателем истории и литературы, и работавшая на телеграфе, прислала ему два рассказа. Он пробежал их, кое-что похвалил, остальное подверг суровой критике. Она написала ему в клинику, что ожидала с его стороны «больше сердца и больше величия души». Он терпеливо ответил настойчивой корреспондентке: «Вместо того, чтобы сердиться, Вы повнимательнее прочтите мое письмо. Я, кажется, ясно написал, что Ваш рассказ очень хорош, кроме начала, которое производит впечатление лишней пристройки. Позволять Вам писать или не писать – не мое дело; я указал Вам на молодость, потому что в 30–40 лет уже поздно начинать; указал на необходимость выучиться правильно и литературно ставить знаки препинания, потому что в художественном произведении знаки зачастую играют роль нот, и выучиться им по учебнику нельзя; нужны чутье и опыт. Писать с удовольствием – это не значит играть, забавляться. Испытывать удовольствие от какого-нибудь дела – значит любить это дело». И приписал в конце: «Простите, мне трудно писать, я все еще лежу». [407]

405

Письмо от 1 апреля 1897 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 155. (Примеч. переводчика.)

406

Письмо от 7 апреля 1897 г. (Примеч. автора.) Там же. С. 158. (Примеч. переводчика.)

407

Письмо Р.Ф. Ващук от 28 марта 1897 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 154. (Примеч. переводчика.)

В конце концов доктора разрешили Антону Павловичу встать с постели. Он мелкими шажками бродил по коридорам клиники, выходил в сад. Однажды добрел даже до Новодевичьего монастыря, который находился довольно близко, и постоял у могилы своего друга Плещеева, похороненного здесь четыре года назад, думая о смерти. «Смерть – жестокость, отвратительная казнь, – говорил как-то Чехов Суворину, который прилежно записал его слова в дневник, указав, что это – „несколько мыслей Чехова“. – Если после смерти уничтожается индивидуальность, то жизни нет. Я не могу утешиться тем, что сольюсь с дохлыми мухами в мировой жизни, которая имеет цель. Я даже этой цели не знаю. Смерть возбуждает нечто большее, чем ужас. Но когда живешь, об ней мало думаешь. Я, по крайней мере. А когда буду умирать, увижу, что это такое. Страшно стать ничем. Отнесут тебя на кладбище, возвратятся домой и станут чай пить и говорить лицемерные речи. Очень противно об этом думать». [408]

408

Цит. по: Малюгин Л., Гитович И. Чехов С. 406. (Примеч. переводчика.)

Теперь он понимал, что обречен на существование полуинвалида. Будущее беспокоило его сразу по двум причинам: из-за себя самого и из-за семьи. Приговоренный к отдыху, найдет ли он в себе силы писать, чтобы обеспечить близких? Когда Суворин шутя сказал, что идеал Чехова – лень, Антон Павлович вполне серьезно ему ответил: «Нет, не лень. Я презираю лень, как презираю слабость и вялость душевных движений. Говорил я Вам не о лени, а о праздности, говорил притом, что праздность есть не идеал, а лишь одно из необходимых условий личного счастья». [409] Чехов торопился засесть за работу, чтобы доказать себе самому, что кризис, который он перенес, не отразился на его творческих способностях.

409

Письмо от 7 апреля 1897 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 158. (Примеч. переводчика.)

Поделиться с друзьями: