Антракт. Поминки. Жизнеописание. Шатало
Шрифт:
— Вы правы, вы правы… И вообще… Да и при чем тут вы, при чем я?! Это их дела, Ремезова и Дыбасова, своих забот у меня, что ли, не хватает?! — И, сунув Иннокентьеву горячую ладошку, понесся прочь, на ходу приговаривая: — Только этого мне недоставало!..
Иннокентьев спустился вниз, подошел к дверям зала, прислушался: Дыбасов сдержал свою угрозу — репетиция шла полным ходом.
Слов из-за двери было не расслышать, и, может быть, именно поэтому интонации актеров, их голоса — мужской и женский — казались Иннокентьеву такими безыскусно, неотразимо правдивыми, каждое слово рождалось мыслью, искренним чувством и в свою очередь рождало
Иннокентьев подумал, что, стоя за дверью, он как бы подслушивает чужую живую жизнь, становится невольным свидетелем того, что ему заказано, что принадлежит только тем двоим за дверью, и знай артисты, что кто-то их подслушивает, они не стали бы говорить так откровенно, замолчали бы…
И вдруг ему до галлюцинации отчетливо послышался из-за двери его собственный голос, его и ее, Лерин, это они, он и она, тогда, той осенней ночью, говорят и никак не могут выговориться и примириться с неизбежным, потому что в обоих еще не совсем погасла надежда, что все еще можно поправить, повернуть вспять, все можно еще простить и начать сначала…
Он рывком открыл дверь и, как в ночную реку, погрузился с головой в темноту зала. Он не стал пробираться на прежнее свое место, сел в ближайшее от двери кресло.
Нет, это были всего-навсего актеры, искусные скоморохи, калифы на час, на один вечер…
Не отрываясь, он с жадностью смотрел на сцену, послушно покоряясь тому, что на ней происходило, и вместе другой, трезвой какой-то мыслью думал о том, как хрупко и непрочно их искусство, как бренно, коротко: сойдет спектакль, выкинут его из репертуара — и забудется, испарится из памяти, как не бывало…
И еще он вспомнил — давнее, чудом всплывшее со дна памяти: пятьдесят седьмой год, первый Московский фестиваль молодежи, он еще желторотый студент-первокурсник, через всю Москву, от ВДНХ до Парка культуры, протянулось пестрое карнавальное шествие — скоморохи, ряженые жонглеры, акробатки в коротеньких юбочках, слоны под бархатными чепраками, верблюды, ослики с высокими султанами из перьев, медное ликование оркестров. На огромных платформах — гигантские муляжи, картонные клоуны-великаны, рыжие, зеленые, небесно-лазоревые, оранжевые, с застывшими на лицах веселыми, во весь рот, улыбками, на их могучих плечах из папье-маше били в бубны, плясали, пиликали на скрипочках настоящие, живые клоуны с такими же застывшими от уха до уха страдальчески-смешными ухмылочками, что и у картонных их собратьев.
На следующий день после закрытия фестиваля Иннокентьев бог весть какими судьбами оказался в Сокольническом парке, с ночи моросил неслышный дождик, в воздухе пахло близкой уже осенью, нежданно, за одну ночь, проглянули в зелени деревьев первые желтые листья, он вышел Майским просеком на небольшую поляну и увидел их, недавних весельчаков, ушлых картонных великанов: их свезли сюда, свалили в кучу — ненужных, отсмеявших свое, они лежали вповалку в неловких, унизительных позах, дождь смывал с них румяна и позолоту, по поблекшим щекам стекали ручейками мишурные слезы. Их даже не вывезли на городскую свалку — о них просто забыли, и им самим, наверное, теперь казалось, что не было никогда веселого карнавала, не было бубнов и гармоник, слонов и наряженных осликов — ничего не было, да и были ли они сами?..
— Антракт! — громко объявила из-за кулис Надежда Ивановна и, наполовину высунувшись
оттуда, спросила Дыбасова: — Перерыв полчаса, Роман Сергеевич?— Нет, отпустите всех! На сегодня хватит, всем спасибо! Все работали на совесть, спасибо! Замечания завтра перед репетицией. Все свободны.
Надежда Ивановна отозвалась послушным эхом:
— Все свободны, товарищи!
На сцене появились монтировщики, стали молча и споро разбирать оформление, устанавливать декорации вечернего спектакля.
Иннокентьев пересел на прежнее место, рядом с Элей.
Дыбасов встал из-за своего столика, на ходу сказав громко для тех, кто сидел в глубине зала:
— Извините, но посторонних прошу выйти. — Сел в кресло в одном ряду с Иннокентьевым, по другую сторону прохода.
Эля тоже хотела было выйти из зала, но Дыбасов остановил ее:
— Вы останьтесь, что за дела! Мне как раз интересно, что вы скажете.
Она послушно опустилась в кресло.
За спиной Иннокентьева нервно ерзал Митин.
Никто не начинал разговора. Первым не выдержал Игорь, взмолился:
— Ну? Что ты тянешь резину, Боря!
Его перебил Дыбасов, и Иннокентьев поразился спокойствию и твердости его голоса, словно бы речь шла вовсе не о его спектакле и ему наплевать, что о нем скажут:
— Начнем с Эли, как говорится, глас народа — глас божий. Она здесь единственный нормальный зритель, для которого мы, собственно говоря, и стараемся. Валяйте, Эля, невзирая на лица, мы с Игорем не обидимся.
— Я?! — испугалась она. — Смеетесь, что ли?!
— Нимало, — настаивал Дыбасов. — Как на духу, ладно?
Все молчали, ждали, что она скажет: Дыбасов — очень серьезно и спокойно, Иннокентьев — с неожиданной для него самого тревогой, Митин — едва совладал с досадой.
Она ответила, за бойкостью скрывая замешательство:
— А не то скажу, еще обидитесь… — И тут же спросила не то с удивлением, не то жалостливо: — Как это вы только можете?..
— Что именно? — строго настоял Дыбасов.
— Ну… вот так про себя… вот так прямо?.. Ладно сейчас пусто, никого в театре, а потом-то народу придет, тыща человек набьется, а вы перед ними — вот так нараспашку…
— Неплохо для начала, — поощрил ее Дыбасов. — Но почему ты решила, что — про нас?
— Про всех, — ответила она тихо, так, словно бы рядом никого не было. — Может, даже и про меня тоже…
— Что именно? Про тебя хотя бы — что?
Она ответила не ему, а самой себе:
— Всем чего-то не хватает, чего-то нужно, а — чего?.. Разве про это словами можно? А вам все равно — вынь да положь… — Помолчала, потом добавила задумчиво: — Про то, что нельзя врозь, поодиночке, — верно?.. — И посмотрела на них на всех с ожиданием, словно бы от того, угадала она, чего от нее требуют, или не угадала, зависит что-то очень важное для нее, и если угадала, то и все остальное станет понятным и простым и, значит, больше не будет пугать неопределенностью.
— Вот так-то! — выдохнул с облегчением Дыбасов и повернулся вполоборота к Митину. — Чего тебе еще надо?!
Но Митин не поверил Эле:
— Тебе не было скучно?.. Или неинтересно? Ты говори все как есть!
Она опять ответила не ему, а как бы самой себе:
— Вообще-то я люблю, чтоб — музыка, ритмы, звезды эстрады… а тут… Даже сама не знаю. Прямо сердце до сих пор не на месте!..
Дыбасов встал, пробрался к ней по тесному проходу меж кресел, взял ее руку, поцеловал, сказал без тени иронии: