Анук, mon amour...
Шрифт:
Первый этаж букинистического тонет в сумраке, ярко освещена лишь лестничная площадка с картиной в простенке, значит – Линн наверху.
– Линн! – зову я. – Линн!.. Никакого ответа.
– Линн! Это я, Кристобаль! Никакого ответа.
– Отзовитесь, Линн! Никакого ответа.
– Я поднимаюсь!..
Я поднимаюсь, грейпфрут, флорентийская роза, кайенский мирт, я поднимаюсь, иланг-иланг, шафран, бамбук, яблоки Гренни Смит, ничто не удержит меня, пачули, сандал… И что-то еще.
Что-то еще.
Я останавливаюсь лишь на мгновенье – на лестничной площадке, перед картиной, свет со второго этажа падает прямо на стекло, оно бликует, разглядеть, что же там, под стеклом, невозможно. Приглядевшись,
Я не боюсь.
Ступеней по-прежнему четырнадцать, мне знакома каждая из них. Перспектива вновь оказаться в плену бесконечно множащихся лестниц больше не волнует меня; если прошла Анук, – пройду и я. Не для того же она сунула мне в руки нитку от свитера, чтобы я заблудился в самый последний момент, бедный сиамский братец.
Второй этаж букинистического ярко освещен: Линн включила все лампы, которые только можно было включить.
Линн включила все лампы, чтобы смерть нашла к ней дорогу. Да и дверь она оставила открытой вовсе не для меня. Линн поступила со смертью так же, как Анук всегда поступала со мной, Линн оставила ей знак.
Дубовый мох.
Вот он, последний фрагмент в мозаике. Маленькая деталь, которая упорядочила всю картину. Не об этом ли ты мечтал, Гай?.. Дубовый мох, теперь я знаю точно: Линн больше нет.
Линн лежит ничком на диванчике, в маленьком холле посредине второго этажа, в окружении высохших роз: она так и не успела выбросить их. Или не захотела? Ответа на этот вопрос я не получу никогда, я никогда не узнаю, кем был Тьери Франсуа и что он значил для Линн. Линн умерла, и мне больше нечего делать во Французской Синематеке, мне больше нечего делать на любом из Бато Муш, курсирующих по Сене. Линн умерла, и вместе с ней умерла молоденькая черно-белая Жанна Моро, и «Лифт на эшафот» застрял между этажами. Министр сельского хозяйства может спокойно заснуть в своей постели, рядом с женщиной, мало похожей на Линн: никто больше и не вспомнит, что когда-то он был подающим надежды джазменом: Линн была последней, кто помнил это.
Грейпфрут, флорентийская роза, кайенский мирт.
Иланг-иланг, шафран, бамбук, яблоки Гренни Смит.
Пачули, сандал, дубовый мох.
Линн умерла, kothbiro.
Вот черт, я сказал kothbiro?.. Я хотел сказать «аминь», но получилось «Kothbiro». Это слово я слышал лишь однажды, от типа в футболке и кургузом пиджачке, от него за версту несло «jazz afro-latino» и страстью к женщинам с универсальным именем Мария. Кажется, я отдавил ему ноги во время сеанса во Французской Синематеке – и не извинился.
«Kothbiro».
«Kothbiro» звучит ничуть не хуже, чем «Salamanca», оно бы понравилось Линн. Подружка Маджонга Лулу обязательно споткнется на нем и подожмет заласканные сотнями минетов губы. Но Линн бы оно понравилось наверняка. А мне нравится Линн.
Даже мертвая.
Даже мертвая она прекрасна, и улитки – живые улитки, выползающие у Линн изо рта, – ее не портят.
…Мне нужен манок для птиц.
Если крапивники не хотят прилетать сами – остается лишь приманить их. Выдуть из недр манка что-нибудь подобающее случаю, что-то вроде старой песенки «Возвращайся к нам опять, Джимми Дин, Джимми Дин». Да, эта песенка подойдет. Еще месяц назад я и не подозревал о ее существовании, я не знал бы о ней и сейчас, если бы агент по недвижимости
Перссон, временами смахивающий на ненавистного мне Мишеля Пикколи, не напел бы ее. Единственная трудность заключается в том, что я понятия не имею, как выглядит манок для птиц.Но и эту проблему можно разрешить. Теперь, когда я купил букинистический Линн, когда «Salamanca» взорвала парфюмерный рынок и резко поправила дела ветшающего модного дома «Сават и Мустаки», для меня нет ничего невозможного. Или почти ничего.
Я купил букинистический, чтобы не думать о Линн. Не то чтобы воспоминания о ней сжирали меня изнутри, не то чтобы меня терзали угрызения совести – Линн умерла, потому что должна была умереть. Простой расчет заключается в следующем: если что-то валяется у тебя под ногами постоянно, ты просто перестаешь это «что-то» замечать.
Под ногами у меня валяется жизнь Линн, уже порядком потускневшая, я начинаю забывать истории, которыми она меня подкармливала. Вряд ли я забуду их совсем, я просто залатаю их прохудившееся днище своими собственными историями, вот и все.
Интересно, рассказывала ли мне Линн о Руфусе?
Имя Руфус она никогда не упоминала, это точно. Но я нисколько не удивился, когда увидел его в морге (я зашел туда, чтобы проститься с Линн): прихрамывающего, с одинокой седой прядью в волосах. Как будто все патологоанатомы должны выглядеть именно так. Руфусу не больше двадцати пяти, и он по определению не может быть тем самым парнем, который тридцать лет назад привел в порядок искромсанное солнечными лучами лицо Эрве Нанту. Тогда почему мне кажется, что Линн говорила мне именно о нем?.. Может быть, в этом и нет никакого особенного противоречия, и не стоит так волноваться: у человека, каждый день имеющего дело с чужими смертями, и своя собственная жизнь останавливается, кто знает?..
Прощание с Линн получается смазанным из-за Гаэтано Браги. Кого я ожидал встретить меньше всего, так это Гаэтано. По странному стечению обстоятельств он оказывается приятелем Руфуса, наше знакомство («Руфус Кассовиц – Ги Кутарба, Ги Кутарба – Руфус Кассовиц») происходит тут же, в морге. Под присмотром Линн, лежащей на столе под белой простыней.
Линн прекрасна, даже мертвая.
Только я знаю, от чего умерла Линн, только я. Хотя лучше бы мне принять точку зрения Руфуса, которая отражена в официальном заключении о ее смерти: Линн задохнулась от проникновения посторонних предметов в дыхательные пути.
«Посторонние предметы» – не что иное, как улитки. Прямо на глазах у нас с Гаэтано Руфус извлекает изо рта Линн двенадцать отборных садовых улиток, все они живы. Двенадцать улиток, как двенадцать апостолов, оставшиеся со своим учителем, не покинувшие его.
Только я знаю, что улиток было больше, неизмеримо больше. И что они не проникли, как утверждает Руфус, «в дыхательные пути извне», совсем напротив, они были там, внутри, вот почему в нашу последнюю встречу Линн жаловалась мне на желудок. Они были там, внутри, возможно – достаточно продолжительное время, и все это продолжительное время колония разрасталась. В конце концов им стало тесно, и они выбрались наружу, только и всего. Все, кроме последних двенадцати, оставшихся с Линн на тайной вечере в букинистическом.
Мне не хочется впутывать в это дело Анук, и потому я принимаю точку зрения хромого Руфуса, Анук может не волноваться, я никогда не предам ее.
Никогда.
И никогда не научусь относиться к садовым улиткам без содрогания. После смерти Линн ее убийцы никуда не исчезли, они просто перебрались во внутренний дворик с двумя клумбами папоротников и высохшей пинией. Если бы не агент по недвижимости, временами смахивающий на ненавистного мне Мишеля Пикколи, я бы даже не узнал о существовании дворика: слишком уж неприметна дверь подсобки, ведущая в него.