Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Апостат

Ливри Анатолий Владимирович

Шрифт:

Спаржевые урамаки, серебристые по бокам, зеленевшие остриями на некрашенном носу нового судна, были взяты Алексеем Петровичем на «ура» (Лидочка успела лишь вознести свою дебелую, блёклой бёклиновской наяды, руку) и пошёл опустошать ряд маки — как заправский вишистский милиционер! Mack'e, «Шиф оф суши» превратился в прогулочный катер, о чём, уже ощущая жар от выпитого, Алексей Петрович мог бы поведать илотовым пращурам со своей вечно-отроковицкой откровенностью Ментора, нерасторжимо связанного с витражным пастырем да отарой отроков, вовсе притихших, сонных, отставивших опорожненные «коки», и только единством заговорщицкого отлива белков доказывающих связь с грохотом кроталона и барабана, перемещающихся сейчас к юго-западу.

Давешнее бесполое дитя ухватило из-за стульной спинки куртку алой кожи, вцепилось в её воротник зубами, — снова показавши нехватку клыков, — перстами изготовившись к одеванию, сдавило кружевной рукав и так, обременённое добычей, кивнуло Алексею Петровичу, ответившему ласково, почти с сыновьей улыбкой, принятой Петром Алексеевичем как ему предназначенную, и взлохмаченной ладонью загородившим от

Лидочки стаканово влагалище с шестью следами своей нижней губы: «Ай драйв!». Действительно, не пей, великий архитектор, зиждитель храма мигрени моей, — и Миттеран с чулком на голове тебя доведёт до пирамид! Оба гулких «ай» грянули растянуто, адамовой жалобой безумца.

Петр Алексеевич пьянел скоро, с туповатой благожелательностью поглядывая за окно, где гибкий, почти шарнирный азиатец без каски, подруливши к Mitsubishi Colt на безымянном бежевом мотоцикле, стреножил его, воздевшего от земли долго ещё потом вертевшееся колесо, — и его появление наконец-то восполнило некую нехватку (так шахматный горбунок, сиганув, восстанавливает искомое равновесие), ощутимую, оказывается, не только Алексеем Петровичем, ибо с неба, также накренившегося, точно ждущего сигнала для окончательного подчинения ньютонову закону, прыснула мгновенная гагачья белизна. Азиатец же возник в ресторане, возложил звякло-перебористую связку ключей к подножию кактуса, очутился за осветившейся по периметру барной стойкой (вода помчалась в самовар напористо, гулко) и занялся коктейлями: подкидывая стальные чаны, запуская в них лимонные астериски, струясь шуйцей до самого своего хребта под механическим накатом крепенького — не крупнее антоновского яблочка — апельсина, приноравливаясь одновременно жонглировать половинками ананасной земляники, сверкающими слизисто-улитковым мясцом, поочерёдно закидывая атлантовых Артемиев Филипповичей в миксер, заливая их ворчащими молоками да ромом, водкой или саке, да, — вжавши обоими большими пальцами пунцовую кнопку, — размётывая всё это по гранёным стенам аппарата, ритмично двигая узкой безбровой впалощёкой мордой, упреждая порывы грозового шквала, устремляющегося к стороне полуденной да забиравшегося, чуял Алексей Петрович, чуть на восток. Фруктовая буря обрушивалась в ещё более многогранный бокал, протыкалась соломинкой сомнамбулической окраски, венчалась яблочным абортышем с парой насаженных на вертел маслин, — уже бескостных, а значит, гефсиманскую пытку преодолевших, — и утаскивалась с топотом и плеском ключей (оброненных и снова водворённых в оазис) девицей Гарлин, коей, прикончивший чилийское вино Алексей Петрович, сделал (под смирившуюся с судьбой переглядку Лидочки с отцом) свой экзотический заказ кистью, умевшей принимать самые замысловатые, самые неестественные для человечьей длани формы.

Азиатец, вдруг задрожавши ноздрёй, кивнул, как лошадь в деннике, заслышавшая шорох ночной подачки, гикнул, подбросивши мандарин, живо четвертовал его, стрельнул, промахнувшись, по люстре, цитрусовой косточкой, рванул щетинистый куполок половинки киви, по весне обычно пахнущий, словно сильвапланский утёс — черникой («Да, завтра, пап, не забудь бритвы». Пётр Алексеевич не расслышал, обративши взор на горемычного, как Пенфей, карапуза в джинсовой пижаме, с галлоном мескаля под мышкой, взгромоздившегося за руль своего Colt’а и взведшего его курок, ожидая, пока последняя краснокожая дриада влезет грязными бутсами на заднее сиденье), — тут-то весь арсенал алхимических ингредиентов с пробирками и даже самоварным блюдцем, — наполненным, точно в ожидании аспида кумирни, киселём, — свалился, сбитый жилистым локтем, переусердствовавшим в имитации удара крыла — лишь Алексей Петрович уловил как золотой плеск осколков совершенствует, обрамляя его, дальний барабанный гул.

Ах это наслаждение глумливых чандал! Растопленный икаров порыв (в уши улиссовой матросни перетекший — только кто знает об этом?!), — вот она и возрадовалась по-шакальи (самкой шакала!) распадающейся круговерти членов, устремлённой в столь похорошевшие от метаморфозы волны (Нереево нерестилище!), — мы же, под грохот бури, эту монодию номадов, сразу ищем в пучине лемносских флибустьеров, вовремя уплывших будущих аргонавтовых супружниц — ухвативших все три кайросовы косы! Челюсти Лидочки сжались, и она замерла, оттопыривши большой палец, прижавши остальные нестройным частоколом с прорехами к подбородкам, словно подавляя недержание детского фурирчика, да в немом пароксизме наслаждения выпускала, кривя запёкшиеся губы, целый масонский фартук дыма и оголяла испод предплечья с налипшими рисинками; Алексей Петрович проверил: капля соевого соуса сверкала, как прежде, облая, непорочная, и казалась ещё ядрёнее в тени нависшей глыбы Лидочкиной груди (на эту тень Алексей Петрович обратил внимание сразу, не простецкой хваткой взора художника, но как-то инстинктивно-эвмолпидовски подстраиваясь под гравировальщицкий прищур небожительского взгляда, с земли приноравливающегося к пиэрийскому ракурсу) — выходит, яйцо на шляхе, уминаемом калигвами легионеров, остаётся целым!

Гарлин бросила, наконец, помело и понесла, понесла, понесла, понесла созданный коктейль, скрещивая ступни при ходьбе и вытирая оба берега давно перезревшей линии жизни о живот, отчего к солнечному сплетению набралась немалая — при отнятии руки тотчас исчезнувшая — складочка жира, которая у этих вроде сухопарых малогрудых девиц не меньше сгустка вечно-женского.

Алексей Петрович цапнул с вовсе хмельного корабля последний футомаки (Лидочка хапнула пригоршнею пяток суши, подумала да схватила столько же перед самым изъятием ковчега) и прильнул к бесстрастному потоку, сплёвывая затвердевшие меж клыками стрелы — волоконца ананасовой кочерыжки, — да залпом осушивши его, вызвал тропическую жижу на бис, выщелкнувши пальцами Гарлин.

— А вы… Чего у вас руки трясут..? Вы всё, Акаш… Алёша, удваиваете? — Лидочка взялась за вино Петра Алексеевича, пригубила, вернувши стакану первоначальное положение, с гримасой разочарования. — Почему? — направила она ему в щёку молекулы своего волглого вопроса. Алексей Петрович, хоть плевка и не ощутил, отёр щетину, с любопытством продолжая наблюдать приевшийся миметический тик человеков.

— Это смотря что… и-и-искемммм.

Разрыв отношений! Отзыв зевающих

тезеевых послов. И нашествие меланипповых табунов, коими столь славны скифские земли. Начало «эры комплексов», наиважнейший из коих я, будучи храбрейшим паройком Аттики, окрещу «комплексом Ипполита»!

Лидочка угрюмо уткнулась в суши на ездящей туда-сюда тарелке, расплетая их, рыдающих рисом, подчас рассекая им кожу ножом (Алексей Петрович молниеносно воображал завязывание их дрожащими перстами), точно ремень, полонивший на ночь коней (хоть и сразу было видать, каковы они изнутри), сгребала слёзки, словно стонущий ченстоновский рыцарь, в липкие жемчужные холмы, — и оставалась при этом прозрачной, насквозь проницаемой. Помнится, маленький Лёшечка, добравшись до кисленькой концовки конан-дойлевого Пса (вой лифляндской ночи предрасполагал к более лакомому, вроде Гоголя, чтению, а он, распаренный пуще Парнока в прачечной, всё уютнее сворачивался под своим претенциозно лоскутковым одеялом), недоумевал: «Как же американский энтомолог-то сумел бы загримироваться, дабы, не будучи распознанным, овладеть деньжатами и землицей? — Я бы тотчас разглядел!». — Не ведал тогда ещё Алексей Петрович теоремы духовного неравенства: глубинная тишь дыхания прямо пропорциональна проницательности взора! Страдальцев с лёгкими, отяжелёнными цифрой и завистью, мучимых саркомой зрения — безвзглядием от набитости желудка, — вот кого рассчитывал охмурить баронет Роджерович, действовавший, в общем-то, самыми безыскусственными ветхозаветными методами. Подловили тебя, облапошив, дебошир из Девоншира с неистощимым Чердынцевым рвением! Подвела тебя роскошно-гроссмейстерская фантазия бандюги! А ведь куда проще было бы: втереться прямым приживальщиком к дядюшке-либералу, ожидая его приступов инфаркта и уважения, да тишком заславши в эти вот, заоконные сейчас земли, пару белокуро-револьверных бестий, указать им кузена с воплем — «культура!».

«Царапин на кистях теперь и не разглядеть. Никогда не случалось мне столь скоро залечивать раны!» И как бы в издёвку, жабье пятно (не трогай, Лёша, схватишь бородавку!) на обезьяньей припухлости лидочкиной руки разрасталось, сливалось с соседними по мере опьянения Алексея Петровича, ощутившего вдруг Caran d’Ache’вую копейщицкую колкость — проверил, ёжась от озноба да обуваясь: точно! перо само избавилось от капсулы! Алексей Петрович повертел колпачок меж пальцев: коже было приятно от барельефного «Switzerland». Он помассировал конус, всё яснее наслаждаясь его ободком, будто иезуит в запретном жреческом ступоре, десятикратно проводящий «Отче наш» по гранулам чёток.

Лидочка, пригорюнившись зелёнорожей матроной Пикассо, плескала в чашке, дёргая его за голубой хвост, пакетик чёрного чая, отпивая тёплую бурду — точно отщипывая её губами, — вприкуску, рассыпая, как осколки мартовского льда, ломтики коричневого сахара по груди, животу, бёдрам — вплоть до вконец распушившейся шали. И это к лучшему: Алексей Петрович не вынес бы кругового движения её кисти.

«Давно я столь не жаждал недвижимости, а она, подзываемая, прикармливаемая с пугливой ладони, сродни далёкому от вегетарианства зверю, выдалась непослушной…» — «А» выходила золотым сечением, по-казацки замахнувшимся ошуйцей; Caran d’Ache прокалывал салфетку; благоухавшая ношей девица Гарлин, тряпкой надававши столу оплеух, поставила карибский кофе с плошкой мёда и корытцем молока, да со смесью глума и ужаса в глазах покосилась на пишущего Алексея Петровича, прячущего одиссееву слезу: молодо-зелено! — «…Разве вот… случилось такое в Сильсе: мансарда, слишком низко прибитые крючки душевой (впрочем, нет, был там один, под самым потолком, слева от вентилятора, поострей да покалёней, для таких, как Роммель да я), тот же нежданный сентябрьский снегопад — пат лету! — то же царственное умирание лягушки: я, хоть и чуя безнадёжность реанимационного жеста, поддал ей мыском, дабы дотянула, как моя любовь Каудильо, до двадцатого ноября. Каморка была буквально накачана абрикосовым духом весеннего энгадинского солнцестояния, но сосновая балка, — о которую я тотчас набил шишку и долго растирал, матерясь, макушку, — чуть ли не воя просилась прочь, к непочатой заоконной реевой армаде (в глаз немецкому богу!) или требовала верёвки (как истомлённый волей жеребец шею предлагает адрастеевой узде) — Федре, моей родне, на погибель. Места в этой пирамидальной (миниатюра окружающего ландшафта!) комнатке, для того, кто не мастак раздавать поклоны, не находилось вовсе — шаг вправо, шаг влево, удар по затылку, — и мне, запертому словно Железная Маска, ничего не оставалось, кроме единственного, что умел, — писать. Сверчковым электричеством полный ночник разражался овацией до горячечной дрожи, до взрыва своего стеклянного пузыря — после чего наступал мрак, и я ощупью крался воровать музейную лампочку. Когда же я и вовсе отдавался яризне (после полуденного пробуждения с душем, или же болтливой ночью), то стол, подпевая, начинал выкаблучивать, а поутру, при бледном свете, на нём можно было разобрать братоубийственное побоище кириллицы. Снег падал день, неделю, месяц, и грозно рос, уподобляясь сугробам, счёт, ибо цену за мансарду корыстные гельветские ницшеведы запросили немалую, бойко отклоняясь, неизменно в подветренную сторону от официального курса, когда приходилось переводить во франки динарии Евроланда. Посему я и удрал от них. В Alfa Romeo с номерным знаком на «GR», означающем то ли Аттику, то ли Колхиду. Надул. Чёрт!..». Caran d’Ache увяз, и Алексей Петрович, упрятывая его остриё в чехол, продолжал теперь вхолостую: «Надо бы убраться отсюда. Билет. Это я? Сон?.. мёд! Эй!», — и дальше, уже облизывая липкие пальцы, втягиваясь в спиралевидный девичий монолог: «Я кажется… Сделано всё. Трёх дней хвати… ло. Бы. Что-то они выделывают с церковью? Жи… ннне..?»

— Гу-гу! Гу-гу! — выбивал ямбовым перехлёстом по-мальчишески дикий бубен, мужской рифмой обрываясь, а мотоцикл бармена, парой копыт высекая кровь из асфальта, шатался как хмельной, скрежетал, подвластный двудольнику, и уже выбирая своим батрахо-брахманским оком куда бы помягче упасть. Посетители переглядывались, силясь рассмотреть что же собственно происходит за окном, но вдали, за едва освещённой автострадой дыбилась полная тьма, а луна, точно измываясь над людским любопытством, фальшивила, откровенно саботируя рикошет солнечного света.

Поделиться с друзьями: