Апсихе (сборник)
Шрифт:
Схватка волков прошлого и лис настоящего могла утихнуть, только когда достигнет самого жуткого апогея, а достичь апогея — только когда глаза всех зверей заполнит мир. Умирающие и мечущиеся в агонии угасавшие звери хотели обхватить челюстями и вгрызться друг другу в кончики лап, чтобы подбиравшаяся смерть увидела их солидарность. Те, что умирали, но не отрывали глаз от битвы, отплевывали оставшиеся здоровые части своего тела тем, кто был изранен сильнее прочих, чтобы они выздоровели, а сами — приближали головокружение, выворачивающее глазное яблоко и нежно и медленно оттягивающее их за хвост к нигде не горевшему костру — в смерть.
Апсихе узнала, что это за невыносимая духота в усадьбе. Не поняла, а узнала. Узнала, что значит эта прямо нечеловеческая человечность запаха усадьбы.
Все стены, полы и потолки в усадьбе были покрыты людьми. Живыми, живущими людьми, которые слиплись, сцепились и врезались почему-то именно здесь, в этой усадьбе, дышали воздухом друг друга. Они не елозили, не меняли поз, не потягивались. Не пытались спасти или облегчить свое положение. Если бы в усадьбе было посветлее, было бы несложно заметить красные раны на их сопрелых телах в тех местах, что согнуты и давно не двигаются.
Человек, который ел бы только тогда, когда организм под воздействием голода выел бы себя изнутри настолько, что уже остался бы только краешек мысли, что у него так давно ничего не было во рту, что организм под воздействием голода выел бы себя изнутри настолько, что уже остался бы только краешек мысли, что он не ел столько времени, что организм под воздействием голода выел бы себя изнутри настолько, что уже остался бы только краешек мысли, что он не ел столько, что организм под воздействием голода выел бы себя изнутри настолько, что выел бы себя настолько, что человек, подействовавший на голод, остался бы только на краю тарелки своей еды.
Человек, который заговорил бы только тогда, когда точно ничего не хотел бы сказать. Который обнял бы кого-нибудь только тогда, когда другой уже врос бы ему в ладонь.
(Слишком) деятельный мозг часто заигрывается в каких-то половинчатых напряжениях, в каких-то поверхностных упражнениях. И кто скажет, по какой причине образ мыслей человека велик именно этой единственной своей чертой — тем своим почти свирепым упорством не вскрывать земной жар и не останавливать воды?
Поэтому то, чем заняты главы мира, — всего лишь второсортные дела. Политически-идеологические, культурно-идеологические учения, социально— и религиозно-идеологический мусор. Как подумаешь, кому может быть интересен этот завистник Бог? И кому нужно безбожное мышление человека, стирающее в пыль колья любой толщины и ошметки сена? Мышление, которое не может прямо поставить человека на другого и сплавить из него и еще пары китов какой-нибудь корабль, которому не нужна вода. Но ведь это совсем необязательно, так как корабли и так предназначены не для того, чтобы плавать.
Откуда эта глава всего, нежно источающая вонь? Глава огромная, ее черты непростительно не задевают глаз, живая кожа, которой раньше, наверное, и не было, не была нужна, появилась только из-за грязного воздуха, идущего от других говорящих душ, и стала обтягивать каждое лицо, защищая от прямого грязного ветра. Заслонила от ветра, который подхватил на тогда еще бескожем лице капельку крови и, услышав какую-нибудь самую новую синоптическую аллегорию, распространенную среди ветров, мог на самом деле почувствовать, для чего предназначен. Для чего задут сюда.
Так когда на чистом бескожем лице появилась кожа? Когда произошла ошибка, такая ошибка, что она появилась? Такая ошибка, что она прокляла бескожую чувствительность лица?
Лица без кожи. Тела без кожи. Такой вот высокий человек — обтекающий, сладко-душистый и кисло-воняющий, весь дрожащий, мерзко-кровяной, с разваливающимися некоторыми деталями тела, обвисающий, сжиживающийся, пульсирующий. Чистота отсутствия кожи, вбирающая самое настоящие внимание божественности.
Вот! Вот такого человека можно любить. Только в такой беседке, как этот человек, раздумывала Апсихе, останавливается отдохнуть любовь после беготни по дну глубоких морей. Здесь, где бескожий, текущий, сладковатый запах. Только здесь — любовь теплая, как рот. Только здесь — чистота. И бессмысленно искать ее в
другом месте. В вонючей, но не раздражающе, почти неощутимо непросыхаемой однородной мокроте тела мозгу даже не обязательно вырождаться. В этой чистейшей возможности без усилий добраться до бегущей крови человека и не обтянутых кожей движений его тела и скрыта почти невидимая красота природы совместного существования людей. В возможности прильнуть лицом к сочащемуся и пульсирующему человеку. К струящейся массе, которую кто-то дурачась назвал «спиной». Если прильнешь тоже бескожим лицом к чьей-то спине, к текучей спинной массе, начинают смешиваться пахучие соки поверхностей.Тогда, когда лицо прижалось к спине и вымазалось ее бескожестью, а спина прижалась к лицу и вымазалась его бескожестью, издалека доносится ощущение в ритме марша. Марша, которым руководит кто-то благородный, кто-то выдержанный и кто-то все выбивающийся из партитуры, чтобы снова вернуться — другим, новым. Слышится марш, когда прижатое лицо кажется спине таким величественным, что она берет и отрекается от неподалеку бьющегося сердца своего тела, своего дома. Останавливается, прощается, и тогда спине уже достаточно метронома, бьющегося под прильнувшим и прижавшимся бескожим лицом. Метронома, что под кожей, в том месте, которое кто-то, насмехаясь над собеседником, назвал сонной артерией.
Идущие издалека великаны с ясными и неразличимыми лицами льют кругом звуки марша, их лбы распухли, их межглазье отмечено следами ботинок. Отметинами, одна из которых отдает какой-то пролитой слизью или мочой с рыночного пола, а другая — спокойной или даже, можно поклясться, как будто покачивающейся речной водой. Много отметин видно на множестве межглазий шагающих великанов. Иные свиты в спираль, иные спокойные и нестираемые, некоторые по-диктаторски властные и громкие, некоторые, можно сказать, опьяневшие или, может, заспанные, иные растерянные, и они уже никогда не успокоятся, другие ярче и будто бы важнее самого великана, меж глаз которого живут.
Но большинство отметин, оставленных между глаз, — только тени во рвах морщин, тени, отбрасываемые спутанными или причесанными волосами, пролетающими птицами, неровностями лба. Или грязь, которая некогда отлетела от колеса велосипеда, быстро мчавшегося мимо, и присохла. А если вообще нет никакой отметины, ее заменяет выразительная мимика на лице великана.
Марш медленно и неторопливо приближается к лицу, прильнувшему к спине, которая отреклась от сердца, бившегося неподалеку, в доме своего тела. К спине, которая остановила свое тиканье, простилась с ним, потому что оно мешало слушать, как спит артерия в пахучей и влажной, розовато-белой кровяной близости бескожего лица. Марширует любовь теплая, как рот. И двое, что неотделимо разделяют свою слиянность. Что касаются тем, что без кожи, того, что без кожи. Что источают кругом неопределенный запах слизи, мышц и полного смирения.
А все остальное, что зовет себя именем любви, — всего лишь жалкие птички режущего глаз и пустого цвета. Продолговатые бессмысленные птички, бьющие крылом в жалкой луже дегтя среди пастельной постели. Нарядившиеся не только в кожу, но и в перья и по непонятной причине не удовлетворяющиеся только одним на двоих сердцем. Не надо забывать, что обе эти продолговатые жалкие птички, плещущиеся в дегте, разлитом в пастельной постели, не настоящие. Они из дурацкой картинки, не слишком большой и не слишком маленькой. В золотой рамке. А может, она и не дурацкая, та картинка?
Апсихе стояла, повернувшись спиной, в прозрачных белых горах на самой красивой горе, ее ласкала незнакомая гармония и неспешность. Мозг, который выродится или уже выродился, бодро спал там, где кто-то вот-вот пробудится на его месте.
И снега и горы, где стояла Апсихе, смотревшая неподвижным взглядом прямо перед собой, заговорили и начали рассказ о чем-то новом, еще никогда не слыханном. Апсихе почуяла, что кто-то прислушивается. Кто-то тихо слушал, как бьется ее сердце. Апсихе немного растерялась, но только совсем чуть-чуть, и не двинулась. Взяла единственный здесь имевшийся цвет — цвет гармонии, вытянула руку и стала рисовать. Рисовала, как сама поворачивает голову туда, где кто-то прислушивается.