Арахнея
Шрифт:
— Галлы, — сказал стоявший возле Гермона человек, — их призвали, как вспомогательное войско, в Пелусий. Филиппос запретил им под страхом смертной казни грабить нас, и он — благодарение богам! — доказал, что умеет держать слово, иначе наша страна представляла бы такой вид, как будто нас в одно время посетили мор и саранча, огонь и вода.
И действительно, Гермону казалось, что еще никогда в жизни не видал он более диких и дерзких людей, чем эти галльские воины. Буря и вода казались им нипочем, их громкий говор и смех перекрывали завывания ветра. Да, они, казалось, чувствовали себя прекрасно среди этих разбушевавшихся стихий; ливень напоминал им дожди их северной родины, и как освежающе действовал на них ветер! — это было для них настоящее благодеяние в сравнении с южной жарой, которую они с таким трудом переносили. Казалось, только страх смертной казни и хорошо отточенные мечи их предводителей сдерживали в них желание броситься на мирных зрителей и предаться грабежу. Не останавливаясь, точно погоняемая ветром грозовая туча, понеслись они дальше.
Дав им скрыться с глаз, Гермон продолжал свой путь. С наступлением ночи дождь перестал, буря почти прекратилась, оставалось еще больше часа езды до той маленькой гавани, где можно было найти паром для переезда в Теннис. Надо было ехать еще
— Проклятые галлы! — вскричал он. — Мост обрушился, вероятно, под тяжестью этой дикой толпы, а может быть, они преднамеренно разрушили его.
Тихие стоны заставили Гермона признать первое предположение более верным: должно быть, во рву лежал раненый. С ловкостью, приобретенной им в школе борцов, спустился Гермон в ров; темнота затрудняла его поиски, но если бы ему пришлось войти по горло в воду, он бы не стал мокрее, чем он уже был до этого, и он продолжал свои поиски, пока не наткнулся на того, чьи стоны тронули его сострадательное сердце. Вытащенный Гермоном на берег раненый не отвечал ни на один вопрос, — должно быть, удар балки по голове лишил его сознания; хотя длинные спутанные волосы и указывали на то, что это был галл, но ведь галлы никогда не носили бороды, а у этого была длинная густая борода. Но к какому бы он народу ни принадлежал, обувь его ясно показывала, что это не был грек. Для Гермона это было безразлично, он видел в нем только нуждающегося в его помощи; перевязав ему рану на голове, насколько позволяла ему темнота, он приказал проводнику помочь перенести его и положить на лошадь, а сам пошел рядом, поддерживая раненого и оберегая его от падения. Раньше, нежели Гермон ожидал, прибыли они к пристани. Паром перевез их вместе с лошадьми в Теннис. При колеблющемся свете фонаря на пароме увидал Гермон, что тот, кого он спас, несмотря на длинную темную бороду, все же галл. Сильная потеря крови была, вероятно, причиной глубокого обморока, в котором все еще находился этот молодой и сильный воин.
Мальчик лет 13-14, помощник паромщика, усердно помогал Гермону в его попытках привести раненого в чувство. Когда же свет фонаря, который он держал в руке, вдруг осветил черты художника, он спросил: «Не ты ли Гермон из Александрии?» Удивленный таким вопросом, — вернее, таким любопытством, редким среди греков, — Гермон резко ответил: «Да, если тебе угодно!» Затем он перестал обращать внимание на мальчугана, занятый раненым и мыслями о больном друге и о Ледше, образ которой не переставал носиться перед его глазами. Наконец паром пристал к берегу, и не успел Гермон оглянуться, как мальчик выпрыгнул на берег и скрылся в ночной темноте. Оставался час до полуночи. Ветер, довольно еще сильный, завывая и свистя, гнал черные тучи по темному небу. Дождь совершенно прекратился, и, по-видимому, он здесь, в Теннисе, уже перестал около полудня. Так как белый дом Архиаса стоял довольно далеко от пристани, то Гермон поручил нескольким биамитским лодочникам перенести туда раненого. Сам же он сел на лошадь и, горя желанием поскорее добраться до Мертилоса, поскакал так быстро, насколько позволяли темнота и размокшая, но хорошо знакомая ему дорога. Хотя поиски людей и носилок для раненого галла потребовали довольно много времени, но все же Гермон был поражен, увидав мальчугана, который так дерзко спрашивал о его имени на пароме, возвращающимся из города с ярко горящим факелом в руке; он бежал по берегу реки, размахивая факелом из стороны в сторону. Пламя от ветра сильно колебалось, но все же ярко светилось в ночной темноте, позволяя различать на далеком расстоянии фигуру бегущего мальчика. Откуда так скоро возвратился этот ловкий сорванец? Как это ему удалось, несмотря на порывы ветра, так сильно разжечь факел? И не опасно ли было бы позволять этому мальчугану забавляться среди ночи огнем? Быстро пронеслись в голове Гермона все эти вопросы, но он и не подумал о том, что факел мог быть условным знаком. В общем, и мальчик и факел заняли его только на мгновение. Ему нужно было думать о более важных вещах. С каким нетерпением поджидает его теперь Мертилос, но и раненый галл не менее друга нуждался в его помощи. Хотя он хорошо по опыту знал, что надобно делать, чтобы облегчить страдания Мертилоса, но все же он не мог обойтись без помощи врача, хотя бы ради раненого. И вдруг пришла ему в голову мысль, что именно этот раненый даст ему возможность повидать Ледшу. Не раз говорила она ему о врачебном искусстве старой Табус из «Совиного гнезда». Что, если он к ней, разгневанной, пойдет и будет ее просить поговорить с этой опытной лекаркой об опасном положении молодого чужестранца?
Тут он прервал свои размышления, что-то новое привлекло его внимание. Недалеко в стороне от дороги блестел какой-то свет во мраке ночи. Это горел жертвенный огонь в храме Немезиды, красивом небольшом здании, которым он часто восхищался. Целый ряд ионических колонн поддерживал крышу храма, несколько ступеней вели в преддверье, за которым находился сам храм. По бокам двери, ведущей в святилище, горели две лампады, а в глубине горевший на алтаре жертвенный огонь освещал статую крылатой богини. В правой руке она держала узду и бич, у ног ее находилось колесо, от поворота которого зависели перемены судеб смертных. Строгим и холодным взором смотрела она на свою согнутую левую руку, длина которой равнялась греческому локтю. Гермон быстро остановил свою лошадь перед храмом, но не желание посмотреть еще раз на статую, это более чем скромное произведение посредственного художника, руководило им, он увидал у входа в святилище стройную фигуру в темной длинной одежде, простирающую с горячей мольбой руки к богине, голова ее касалась левого косяка двери. У правого же косяка сидело на корточках какое-то человеческое существо, это была тоже женщина, погруженная в глубокое раздумье, она также простирала руки к изображению Немезиды. Гермон узнал их обеих. Сначала он подумал, что его возбужденное воображение показывает ему какое-то обманчивое видение. Но нет, это была действительность. Стоящая фигура была Ледша, а та скорченная — Гула, ребенка которой он спас от огня и которую недавно прогнал ревнивый муж. «Ледша», — сорвалось ее имя нежным шепотом с его губ, и он протянул к ней руки. Но она, казалось, не слыхала его, и другая женщина
осталась неподвижна в прежнем положении, подобно каменному изваянию. Когда он громко, затем еще громче произнес ее имя, она немного повернулась, и при тусклом свете лампад он увидал ее чудный профиль. Еще раз позвал он ее, и в звуке его голоса послышалась Ледше какая-то болезненная страстность, но, казалось, этот голос потерял над ней всякую власть, потому что ее большие темные глаза так презрительно, так отталкивающе взглянули на него, что он почувствовал, как по всему его телу пробежала невольная дрожь. Он сошел с лошади, поднялся по ступеням храма и голосом, полным нежной мольбы, сказал Ледше:— Как ни тяжела моя вина перед тобой, Ледша, не откажи мне, выслушай меня, прошу тебя.
— Нет, — холодно и решительно сказала она и, не дав ему что-либо прибавить, продолжала: — Неподходящее место выбрал ты для свидания. Твое присутствие мне ненавистно, ни одной минуты не должен ты оставаться здесь.
— Если ты этого желаешь… — начал он нерешительно.
Но она прервала его вопросом:
— Ты возвращаешься из Пелусия прямо домой?
— Ради больного Мертилоса решился я вернуться, несмотря на бурю, и, если ты приказываешь, то я уеду отсюда не отдыхая, прямо домой. Позволь только задать тебе короткий и богам угодный вопрос.
— Так получай сам от богини ответ, — сказала она, указывая на статую Немезиды жестом, полным благородства и изящества, который в другое время привел бы художника в восторг.
Жена корабельщика точно так же повернулась к нему лицом. Гермон обратился к ней тоном упрека:
— Как, и тебя, Гула, привели сюда посреди ночи ненависть и желание упросить богиню излить на меня ее гнев?
Молодая женщина быстро поднялась и, указывая на Ледшу, вскричала:
— Она этого хотела.
— Неужели я сделал тебе так много зла? — продолжал он мягко спрашивать.
Она в замешательстве провела рукой по лбу, и, когда ее взгляд остановился на печальном лице художника, она некоторое время молча смотрела на него, затем взглянула на Ледшу, на богиню и вновь посмотрела на художника; он при этом заметил, как она дрожала, как тяжело вздымалась ее грудь, и, прежде чем он успел сказать ей слово успокоения, она разразилась громкими рыданиями и, обращаясь к Ледше, воскликнула:
— Ты не мать, мое дитя спас он, выхватив его из пламени! Я не могу молиться о том, чтобы его постигло несчастье.
При этом она закрыла покрывалом свое красивое, залитое слезами лицо и, быстро пройдя мимо него, спустилась по ступеням храма, спеша укрыться в родительском доме, где ее так неохотно приняли. Безгранично горькое презрение отразилось на лице Ледши, пока она смотрела вслед удаляющейся Гуле. Гермон как бы перестал для нее существовать, и, когда он вновь заговорил, прося ее замолвить слово о раненом перед старой знахаркой Табус и достать у нее какое-нибудь спасительное снадобье, она осталась глуха ко всем его просьбам и, прислонив опять голову к косяку, простерла с горячей молитвой свои руки к изображению богини. Кровь закипела в нем, ему захотелось подойти к ней ближе и силой заставить ее ответить на его просьбы, но, прежде чем он сделал те несколько шагов, которые отделяли его от нее, раздались шаги биамитов, несших раненого. Здесь и в этот поздний час не должны были они его видеть рядом с дочерью их племени, да кроме того, еще раз умолять ее запрещало ему его мужское самолюбие. Он вернулся на дорогу, сел на коня и поехал, не сказав больше ни слова этой девушке, которая продолжала молить богиню о ниспослании ему всяких бед и несчастий. Преследуемый мрачными предчувствиями, продолжал он свой путь в темноте. Быть может, Мертилоса не было уже в живых; страшный приступ его болезни, вызванный непогодой, быть может, унес его навеки, а жизнь без друга теряла половину всей прелести для него. Осиротелый, бедный борец, которому еще никогда не выпадала на долю настоящая победа, несмотря на внутреннее сознание своего таланта, он был богат только горькими разочарованиями. Он чувствовал теперь ясно, что потерял ту, с помощью которой мог достигнуть успеха, и если кто-нибудь имел право ожидать, что грозная богиня накажет его за вероломство, то, конечно, это право имела одна Ледша. О Дафне вспомнил он только тогда, когда подъехал к месту, где перед тем стояли ее палатки. Мысль о ней, точно луч солнца, осветила его мрачную душу. Но здесь же находился и тот постамент, на котором стояла Альтея, изображая Арахнею, и воспоминания о том, как безумно поддался он чарам фракийки, вновь смутили его душу и нарушили его приятные мысли о Дафне.
XVII
Белый дом был погружен в глубокий мрак. Только два окна казались освещенными. То были окна мастерской Мертилоса, выходившие на площадь, тогда как окна мастерской Гермона выходили на воду. Полночь была близка, и застать Мертилоса еще за работой было для него совершенной неожиданностью. В спальне, на мягком ложе, поддерживаемого невольником, чуть не умирающего — вот как ожидал он его найти. Что тогда означал свет в его мастерской? Где же был его всегда готовый к услугам Биас? Он никогда не ложился, ожидая его возвращения. А ведь голубь должен был оповестить о приезде господина. Но Гермон ведь поручил заботам Биаса своего друга, и, наверно, преданный раб находится у ложа больного и поддерживает его так же нежно, как он сам это часто делал. Теперь он ехал по площади, а за собой слышал он голоса людей, несших раненого галла. Неужели результатом его опасного путешествия был только этот раненый варвар? Стук копыт его лошади и голоса биамитов резко раздавались в ночной тишине, изредка еще прерывавшейся порывами ветра. И этот шум достиг освещенного окна, заставив кого-то выглянуть из него. Должен ли он верить своим глазам?! Ведь это был Мертилос, который смотрел на площадь, и громко, как в те дни, когда он бывал здоров, раздалось его радостное приветствие. И Гермону показалось, что весь окружающий его мрак, все страхи и опасения рассеялись и исчезли. Быстрый прыжок на землю, и, перескакивая через несколько ступеней, очутился он перед дверью мастерской, с силой распахнув ее, обнял он в радостном изумлении друга, который с пилой и резцом в руке шел ему навстречу.
А затем вопросы, ответы, сообщения так и посыпались. Мертилос чувствовал себя отлично, несмотря на бурю и дождь. Одиночество принесло ему пользу. Он ничего не знал о голубе; буря, вероятно, загнала птицу совсем в другую сторону. Скоро оба друга узнали все, что произошло во время их разлуки. Гермон передал другу розу Дафны и сообщил ему о раненом, которого также внесли в дом. Биас и другие рабы поспешно появились и очень скоро оказали помощь галлу, поместив его, по приказанию Гермона, в большой комнате на втором этаже. Биас охотно и умело помогал своему господину при перевязке раненого, и вскоре галл открыл глаза, произнося какие-то непонятные для других слова, затем он с легким стоном закрыл вновь глаза и заснул.