Аракчеев: Свидетельства современников
Шрифт:
— Здравствуй, моя старая знакомая! Опять нам пришлось свидеться с тобой!
Надев шинель, Евфимов громко провозгласил:
— Здравия желаю, ваше благородие! В какую роту прикажете явиться?
Будучи зачислен в 1-ю фузелерную роту, которая занимала в тот день караул при полковом штабе, он отправился в кордегардию [434] , отрекомендовался караулу и просил гренадер любить его и жаловать; по выходе с гауптвахты он снял шапку перед первым попавшимся ему унтер-офицером, а при встрече с одним из юнейших прапорщиков вытянулся во фронт. Затем явился к фельдфебелю роты и капральному унтер-офицеру и был помещен в числе непоселенных нижних чинов (то есть унтер-офицеров и ефрейторов), получил всю боевую сбрую, которую и привел собственноручно в полный порядок. На четвертый день по снятии густых эполетов Евфимов шил уже башмаки, отправляя их в свою валдайскую усадьбу для дворни; в этой же усадьбе жила и жена его, заправляя хозяйством.
434
Кордегардия — караульное
Ни от каких служебных обязанностей Евфимов никогда не уклонялся и везде был первым. Во фронте он ни за что не хотел встать в заднюю шеренгу, говоря, что «с козел ямской телеги поступил прямо в первую»; когда же он бывал в карауле, то всегда просил не назначать его на часы в какое-нибудь теплое захолустье, а непременно у фронта, на платформе гауптвахты. Зато, когда он стоял на часах, караульный офицер мог быть спокоен, будучи уверен, что караул вовремя будет вызван для отдачи чести начальству, — а тогда караул выходил в ружье при проезде и проходе всякого начальства! Одним словом, Евфимов был до мозга костей лихим русским солдатом старого времени. Никто никогда не слыхал от него ни одной жалобы на судьбу, хотя ему и было на что жаловаться, о чем пожалеть: он все переносил без ропота, усердно молясь Богу…
Беспощадно суровый прежде к своим подчиненным, не знавший, кажется, жалости при наказании провинившихся подначальных ему людей, Федор Евфимович теперь словно переродился, точно постигшее его несчастие принесло для него какое-то откровение свыше о необходимости братской любви между людьми и милосердия к ним… Каждый из его новых сотоварищей-солдат в случае какой-либо невзгоды или затруднения обращался к нему, и он действительно помогал чем мог — делом, словом, советом, участием… Глядя на этого человека, одиннадцать лет носившего эполеты, пользовавшегося особенною любовью Аракчеева, не слышавшего в нем, что называется, души; лично известного Государю, который всегда благосклонно и приветливо относился к этому фавориту своего друга, видя, с какою душевною твердостию и силою воли он нес выпавший на его долю тяжелый крест, невольно удивлялся и жалел, что такая замечательная душа была зашита в такую грубую оболочку…
В следующем, 1824 году Государь смотрел наш полк и при проезде мимо 2-го взвода 1-го баталиона Аракчеев остановил Государя и, указывая рукой на Евфимова, спросил:
— Узнаешь ли, Государь, этого гренадера?
— Нет! — отвечал государь.
— Это твой бывший любимец — Евфимов, — сказал Аракчеев.
Государь заметил, что граф поступил с ним слишком жестоко, но Аракчеев, возвыся свой гнусливый голос, громко проговорил:
— Кто не умел дорожить Высочайшим вниманием и милостью царя, тот не заслуживает никакой жалости!
Терновому поприщу Федора Евфимовича не суждено было, однако ж кончиться обыкновенным образом.
Он продолжал свою службу по-прежнему ретиво и беспорочно, но в 1825 году на него нашла новая туча.
2-я гренадерская рота, которою командовал когда-то Евфимов, при инспекторском опросе полковым командиром фон Фрикеном заявила какую-то претензию и на самого полкового командира, причем в смелых выражениях настойчиво и решительно требовала для себя каких-то уступок и льгот. Будучи заведены при опросе направо и налево, в кружок, люди сплотились очень тесно и слишком близко подвинулись к фон Фрикену, который, опасаясь какого-либо насилия, бросился в толпу, пробился из круга, сел на дрожки и уехал. Вслед ему раздалось несколько голосов, по всей вероятности, повторявших заявленные уже просьбы, но что, конечно, было противно установившемуся порядку службы и правилам строгой воинской дисциплины.
О происшествии этом было тотчас же, разумеется, доведено до сведения Аракчеева, но так как это случилось за два дня до праздника Пасхи, то граф приехал в полк только на третий день Святой недели.
Поселенный батальон был собран, и началась расправа, о подробностях которой лучше умолчу: это был поистине Шемякин суд — били и виноватых и правых, и последним, как это подчас водится и доныне, досталось, пожалуй, еще больше, чем первым.
В этот день я был в карауле при полковом штабе и принимал под арест несколько десятков поселян-хозяев, в том числе и фельдфебеля 2-й гренадерской роты. После всех, за усиленным конвоем, при офицере, привели Федора Евфимова и унтер-офицера Алфимова, с приказанием посадить их в темный каземат под замок, что, конечно, и было тотчас исполнено мною. Спустя час по приводе этих двух арестантов явился и сам Аракчеев, ведя на казнь главных зачинщиков «возмущения». Караул вышел в ружье и отдал честь с пробитием похода. Аракчеев подошел ко мне и спросил:
— Где Евфимов?
— По приказанию вашего сиятельства посажен в темный каземат.
— Показать мне его! — повелительно крикнул граф.
Я распустил караул и повел Аракчеева наверх, во второй этаж, где был заключен несчастный страдалец.
Евфимова вывели… Аракчеев злобно посмотрел на него и скорее проскрипел, чем проговорил:
— Неблагодарный негодяй!.. Железа! — неистово закричал он вслед затем.
Чего другого, а этого добра, так же как палок и розог, на нашей гауптвахте всегда было в изобилии: поэтому кандалы сейчас же были принесены.
— Заковать наглухо! — крикнул граф.
Кузнец был под рукой. Сняли с несчастного Евфимова краги, которые тогда еще носили, и надели на него «арестантские шпоры». Аракчеев оставался до самого конца этой операции, точно наслаждаясь унижением своего бывшего любимца, которого он теперь ненавидел. Когда прозвучал последний удар кузнечного молота и все было кончено, Аракчеев толкнул Евфимова в шею. Тот с непривычки к оковам едва было не упал от этого подзатыльника и, обернувшись к графу, громко проговорил:
— Ваше сиятельство, видит Бог, невинно страдаю!
— Поставить им ушат! дверь на замок, и чтобы всегда была запечатана! По два фунта хлеба и ведро воды! — грозно крикнул Аракчеев, обратившись ко мне.
Нечего и говорить, что приказание это свято исполнялось и переходило в сдачу при смене караула.
Командира 2-й гренадерской роты, капитана Мильковского,
перевели за эту историю в сибирские гарнизоны; фельдфебель той же роты разжалован был в рядовые, а через месяц последовал приказ и о том, что «рядовой, из дворян, Федор Евфимов переводится в армейский полк», куда, по снятии с него оков, он и был отправлен по этапу.За что пострадал несчастный Федор Евфимович, совершенно непричастный ко всему этому делу, один Бог знает! Вероятно, личность этого служаки, умного, сметливого и притом коротко знакомого со всеми тонкостями ротного и полкового хозяйства былого времени, мозолила глаза начальству, которое видело в нем лишнего и не совсем безопасного свидетеля своих проделок по экономической части… Придраться к Евфимову из-за каких-либо упущений по службе не могли: он был всегда исправен и вел себя безукоризненно; оставалось одно — припутать его как-нибудь к скандальной истории и таким образом избавиться от него. Сочинили какие-то подстрекательства и вредное влияние, оказываемое подумали о том, что вследствие жалобы именно этих-то людей Евфимов и попал из майоров в рядовые. Впрочем, несмотря на всю пристрастность произведенного над Евфимовым следствия, виновность его в деле «возмущения» 2-й гренадерской роты не была доказана, и он был удален из полка так называемым административным распоряжением. Ни правильного следствия, ни праведного гласного суда в то время еще не было, и старая пословица: «У сильного всегда бессильный виноват» [435] — ежедневно оправдывалась на деле. <…>
435
Строка из басни И. А. Крылова «Волк и Ягненок».
Г. С. Батеньков [436]
Об Аракчееве
Осенью [1822 года] граф Аракчеев пригласил меня в Грузине, и я должен был поступить к нему на службу.
Сперанский мне дал следующие приказания и советы:
Ничего никогда с ним не говорить о военных поселениях.
Ежели не хочу быть замешан в хлопоты, вести себя у графа совершенно по службе и избегать всех домашних связей.
436
Батеньков Гавриил Степанович (1793–1863) — подпоручик 13-й артиллерийской бригады (1813), с 1816 г. служил в Сибири по ведомству путей сообщения; обратил на себя внимание Сперанского, который, возвратившись из ссылки, устроил его назначение на должность правителя дел Сибирского комитета. В 1822 г. по рекомендации Сперанского (тот писал А. 22 ноября: «за Батенкова я смею ручаться, что он будет трудиться искренно и усердно» — Дубровин. С. 362) был представлен А. в Грузине, а в начале следующего года — откомандирован в Комиссию составления проекта учреждения военных поселений, подполковник (1824); в 1824–1825 гг. член Совета главного над военными поселениями начальника, старший член Комитета по отделениям военных кантонистов. В середине ноября П. А. Клейнмихель получил анонимный донос (т. н. «Записку об истинном и достоверном»), где подробно излагалось мнение Батенькова об убийстве Минкиной: «Тогда как все почти изумлялись и считали происшествие сие ужасным поступком, Батенков изъяснялся об нем в разных шутках, в разных насмешках и всегда в веселом духе. Прайда, что сие делал он неоткрыто <…> На сожаление и удивление, по сему страшному происшествию изъявляемое, говорил он: «Не нужно жалеть! вещи идут своим ходом. Несчастие невелико; впрочем, несчастие одних есть счастие для других <…> Стояние вещей в одном положении невыгодно — в обществе и вредно. Что за беда, что Настасьи не стало, и есть ли о чем жалеть?» В сем месте его разговора изъяснял он о покойной Настасье Федоровне разные нелепости, и столько распространялся в самых язвительных насмешках, что человеку благородно мыслящему невозможно слышать без досады, которая и во мне произошла к Батенкову, видя его в столь развратных, подлых и бессовестных мыслях. Потом, обратя разговор о графе, говорил: «Не беспокойтесь! Если случай сей расстроил графское здоровье и силы, то вместо графа Алексея Андреевича найдется другой граф Сидор Карпович, и при нем, может быть, и нам еще лучше будет. Например, — сказал он, — если таковой случай приблизит по-прежнему к Государю нашего хозяина (хозяином разумел Сперанского, у которого живет он, Батенков, и с ним привезенные из Сибири), то мы без сомнения не проиграли бы, а были бы весьма рады» (PC. 1882. № 10. С. 182–185). Об отношении А. к Батенькову см. рассуждения современника: «Всемогущий временщик, коему уже начали противеть поклонения придворных и их непроходимая низость, полюбил умного, честного и прямодушного Батенькова <…> Дерзкий и грубый на службе, не терпевший противоречий, Аракчеев обходился с Батеньковым вежливо и ласково, выслушивал его возражения, не сердился на его противоречия, имел большую доверенность к его уму и способностям, доверенность безграничную к его честности и, гнуся по своей привычке, говаривал иногда: «Это мой (!!!) будущий министр (Долгоруков П. В. Петербургские очерки. М., 1992). В круг будущих декабристов Батеньков вошел через А. А. Бестужева и К. Ф. Рылеева, о котором впоследствии вспоминал: «Он видимо избегал сближения со мною, опасаясь моего положения, близкого при графе Аракчееве» (Русские пропилеи. М., 1916. Т. 2. С. 103; ср. ниже свидетельство Н. И. Греча). Арестован 28 декабря, осужден по III разряду в каторгу, но не отправлен в Сибирь, а заключен в одиночную камеру Алексеевского равелина; в 1846 г. переведен в Томск, в 1856 г. по общей амнистии получил свободу. Выдержки из следственных показаний Батенькова печатаются по изд.: Восстание декабристов. М., 1976. Т. XIV. С. 142–143; фрагменты автобиографических записей — по: Русские пропилеи. Т. 2. С. 106–108; отрывки из воспоминаний «Данные. Повесть собственной жизни» — по: РА. 1881. № 2. С. 274–275.