Арбат, режимная улица
Шрифт:
— Фаршированная рыба, — говорили другие.
— И с хреном.
— И с соусом, чтобы перчик был.
Каждый называл свое любимое кушанье и вздыхал по своему любимому кушанью, и все неслись пожелания. И только Цацель ходил на цыпочках и боялся сказать, что он любит.
— Нет ничего лучше, чем кишка с кашей, — сказал вдруг господин с брюхом и усами, и так сказал, что никто и подумать не посмел, что есть что-нибудь лучшее, чем кишка с кашей, которую любит господин с таким брюхом.
— Я бы открыл кишку, — сказал он и показал двумя пальцами, как бы он открыл, — и осторожно бы съел жареную корочку, а потом кашу, только потом кашу…
И все были вполне согласны, что лишь потом кашу, только потом.
— Вы
— Надо сначала попробовать на один зуб, и только когда все зубы заноют, так и на те зубы.
— Э! — решился вдруг произнести меламед Алеф-Бейз и сам испугался своего „э", но все уже хотели слушать: еврей зря не скажет „э".
— Э, — повторил тогда Алеф-Бейз, — если взять и растереть, и в печь, и дать еще чуточку подгореть, а-а.
— А! — вдруг сказал даже Цацель.
— И тогда туда добавить корицы, — все больше увлекался Алеф-Бейз, — но надо знать, как добавлять корицу!
— Да, да, корицу, — поддакнула повивальная бабка, не слыша даже, что нужно взять и растереть, и в печь, и дать еще чуточку подгореть, чтобы было а-а-а.
— А я люблю пастернак! — сказал вдруг вздорный еврей Менька, но никто не слушал, что он любит, никому не интересно, что любит такой еврей.
Среди бального шума тетя вдруг громко чихнула, чтобы все увидели, что и мы здесь. Но они нас не видели и видеть не хотели. Только дама с пером еще чаще приседала, кондитерша еще громче говорила: „до-ре-мифа-соль". Меламед еще протяжнее говорил: „Э", сообщая, что он сейчас что-нибудь скажет.
Но вот вышел господин Дыхес, похожий на поросенка. Несмотря на такую морду, о которой он не мог не знать, он будто нарочно выпятил нос и губы, что сделало его еще больше похожим на свинью. Лицо его ясно говорило: „Мне и не надо казаться человеком, я и свиньей понравлюсь вам".
Никто, казалось, и не заметил, что он похож на свинью, не улыбнулся, не крикнул: „Пшла вон!" Наоборот, у всех были такие лица, будто им сейчас крикнут: „Пшли вон!" А господин Дыхес, оглядев всех, вдруг икнул, словно сказал: „Здравствуйте". И все именно повяли это как „здравствуйте" и закричали вокруг:
— Доброго здоровья, господин Дыхес, как вам спалось?
Но господин Дыхес не хотел сказать, как ему спалось, и, оглядев всех, еще раз икнул.
Господин Дыхес всегда икал. Даже в Судный день, когда господин Дыхес, накануне вечером съев петуха, постился до первой звезды, — даже в этот день он вдруг икнет в синагоге, и все отвлекутся от Бога и подумают: „Икнул Дыхес, что-то он сегодня поел?" И даже Дыхес краснеет, будто он и в самом деле ел.
Как все изменилось! Глюк, который только что, как цапля, шагал по паркету, согнулся в крендель, а усач убрал свое пузо, чтобы шире был проход; а господин Прозументик выставил вперед маленьких Прозументиков, уговаривая их улыбаться, даже Диамантовы приказчики перестали смотреть на хозяина, а смотрели на Дыхеса.
И именно то, что он похож на свинью, казалось, им и нравится, их и умиляет. И кое-кто даже шептал, что шишка под носом господина Дыхеса — не простая шишка, а шишка мудрости, и что если бы эту шишку да поближе к затылку, а еще лучше на макушку, — так это совсем уже был бы министр.
Когда Дыхес, посмотрев на потолок, сказал: „М-да", они все собрались в кружок и обсуждали, что должно обозначать это „М-да", что он хотел этим сказать и как надо это понять. Каждый находил десять решений, с комментариями, и даже появлялись комментарии на комментарии, и это „да" уже расшифровали в целую речь.
— Ты тоже будешь кушать с серебряных блюд, — шептала мне тетка.
Она все ближе и ближе придвигала меня к господину Дыхесу. У господина Дыхеса было столько денег, что обычно все уважающие себя мамы и папы приводили к нему
своих деток в черкесских костюмчиках или матросках с золотыми якорями, или в кружевных панталончиках, и они, выставив ножку и подняв ручку, декламировали или пели, или пиликали на скрипке, или решали задачки, которые задавал господин Дыхес. А госнодин Дыхес уже точно определял, что это: кантор или разбойник, первая скрипка или водовоз. И если господин Дыхес сказал: „Водовоз!" — так это водовоз — и скорее отпускайте ему бороду, ибо какой же это водовоз без бороды!Вот и сейчас перед Дыхесом стоял мальчик со скрипкой. Вокруг него вертелись папа и мама, и бабушка, и дедушка! Мама советовала, как выставить ножку, папа показывал, как держать головку, бабушка натирала смычок канифолью, а дедушка учил, как водить смычком. Но вот мальчик взял в руки скрипку, тронул ее смычком, будто спросил ее о чем-то, и вдруг заплакал, и скрипка тоже заплакала, А. мальчик водил по ней смычком: „Плачь, плачь!" И уже никто не знал, кто это плачет: мальчик или скрипка. И мама, и папа, и бабушка, и дедушка тоже плакали, и теперь было ясно видно, что совсем не знают они, как надо выставить ножку, как держать голову, как водить смычком, — зря они советовали, и если бы их сейчас спросить, они бы сами сказали, что зря. Все плакали, один Дыхес не моргнул даже глазом. Он долго смотрел на мальчика и вдруг сказал: «Зуб у него как-то не так!" — и отвернулся.
Тут тетка придвинула меня вплотную к господину Дыхесу и сказала:
— Вот золотой мальчик!
Господин Дыхес взглянул на меня и пощупал голову с таким видом, будто хотел осведомиться, что в ней: мозги или солома. И все хотели, чтобы Дыхес сказал: „Солома!" Но он сказал: „Мозги! — хоть с гримасой и с поправкой. — Мозги, которые еще надо вправлять и вкручивать, чтобы они сидели на месте".
Господин Прозументнк выставил старшего Прозументика, чтобы Дыхес пощупал и его голову и задал обязательно такой вопрос, на который он может умно ответить, и даже советовал Дыхесу: „Спросите, как зовут его папу…"
Господин Дыхес взял толстую русскую книгу в бархатном переплете, с серебряными застежками и, раскрыв ее, стал перелистывать и все хмыкал: „Какая, мол, умная книга".
Остановившись на какой-то странице, он положил книгу передо мной; она лежала так, как держал ее господин Дыхес — ногами вверх. Но когда я посмотрел в лицо ему и хотел перевернуть книгу, тетка так меня ущипнула, что я понял: правильно лежит книга, всегда так лежала, с тех пор как люди стали читать.
И так, вглядываясь в опрокинутые буквы, я стал читать, а он, улыбаясь, водил пальцем по строчкам, нараспев повторяя то, что я читал, и лицо его было такое довольное, точно это он написал книгу. Буквы, как муравьи, разбегались в разные стороны, а потом сбегались и танцевали в воздухе: вдруг какая-нибудь буква кувыркнется и улетит, а вслед за ней и другие буквы. И я бросил вглядываться в них и стал выдумывать свое и про свое, а господин Дыхес водил пальцем по строчкам а нараспев повторял все, что я выдумывал. При этом он оглядывал всех с улыбкой: „Какая умная книга!" А господин Прозументик говорил, что такому мальчику нельзя давать такую умную книгу; надо ее отдать Прозументикам, и тогда — сколько в книге ума, они прибавят еще свой ум, и выйдет так умно, что никто и понять не сумеет.
— Скажи а-а-а! — сказал вдруг господин Дыхес и поднял палец.
— А-а-а!
— А ну, а ну повтори! — воскликнул он, держа палец наподобие камертона и прислушиваясь.
— А-а-а!
— Нет, певец из него не выйдет, — объявил господин Дыхес. — Это же смешно — представить его в опере! Правда, смешно?
И папы в котелках, и мамы в кружевах, и интеллигентные бабушки, и розовые дедушки сказали:
— Конечно смешно!
— Он лентяй! — сказала неизвестно откуда взявшаяся госпожа Гулька и наставила на меня клюку.