Архипелаг ГУЛАГ. Книга 2
Шрифт:
Но я чувствую, что рассказ мой становится однообразным. Я, кажется, повторяюсь? Или мы об этом уже где-то читали, читали, читали?..
Мне возражают! Мне возражают! Да, были отдельные факты… Но главным образом при Берии… Но почему вы не даёте светлых примеров? Но опишите же и хороших! Но покажите нам наших отцов родных…
Нет уж, кто видел, тот пусть и показывает. А я – не видел. Я общим рассуждением уже вывел, что лагерный начальник не может быть хорошим, – он должен тогда голову свернуть или быть вытолкнут. Ну допустите на минуту: вот лагерщик задумал творить добро и сменить собачий режим своего лагеря на человеческий, – так дадут ему? разрешат? допустят? Как это самовар на мороз вынести да он бы там нагревался?
Вот так я согласен принять: «хорошие» – это те, кто никак не вырвется, кто ещё не ушёл, но уйдёт. Например, у директора московской обувной фабрики М. Герасимова отняли партбилет, а из
Ну, честно скажу, знал я одного очень хорошего эмведешника, правда, не лагерщика, а тюремщика – подполковника Цуканова. Одно короткое время он был начальником марфинской Спецтюрьмы. Не я один, но все тамошние зэки признают: зла от него не видел никто, добро видели все. Как только мог он изогнуть инструкцию в пользу зэков – обязательно гнул. В чём только мог послабить – непременно послаблял. Но что ж? Перевели нашу Спецтюрьму в разряд более строгих – и он был убран. Он был немолод, служил в МВД долго. Не знаю – как. Загадка.
Да вот ещё Арнольд Раппопорт уверяет меня, что инженер-полковник Мальцев Михаил Митрофанович, армейский сапёр, с 1943 по 1947 начальник Воркутлага (и строительства, и самого лагеря), – был, мол, хороший. В присутствии чекистов подавал руку заключённым инженерам и называл их по имени-отчеству. Профессиональных чекистов не терпел, пренебрегал начальником Политотдела полковником Кухтиковым. Когда ему присвоили звание гебистское – генерального комиссара третьего ранга, он не принял (может ли так быть?): я инженер. И добился своего: стал обычным генералом. За годы его правления, уверяет Раппопорт, не было создано на Воркуте ни одного лагерного дела (а ведь это годы – военные, самое время для «дел»), жена его была прокурором города Воркуты и парализовала творчество лагерных оперов. Это очень важное свидетельство, если только А. Раппопорт не поддаётся невольным преувеличениям из-за своего привилегированного инженерного положения в то время. Мне как-то плохо верится: почему тогда не сшибли этого Мальцева? ведь он должен был всем мешать! Понадеемся, что когда-нибудь кто-нибудь установит здесь истину. (Командуя сапёрной дивизией под Сталинградом, Мальцев мог вызвать командира полка перед строй и собственноручно его застрелить. На Воркуту он и попал как опальный, да не за это, за другое что-то.)
В этом и других подобных случаях память и личные наслоения иногда искажают воспоминания. Когда говорят о хороших, хочется спросить: хорошие – к кому? ко всем ли?
И бывшие фронтовики – совсем не лучшая замена исконным эмведешникам. Чульпенёв свидетельствует, что становилось не лучше, а хуже, когда старый лагерный пёс сменялся (в конце войны) подраненным фронтовиком вроде комиссара полка Егорова. Совсем ничего не понимая в лагерной жизни, они делали безпечные поверхностные распоряжения и уходили за зону пьянствовать с бабами, отдавая лагерь во власть мерзавцев из придурков.
Однако те, кто особенно кричат о «хороших чекистах» в лагерях, а это – благонамеренные ортодоксы, – имеют в виду «хороших» не в том смысле, в котором понимаем мы: не тех, кто пытался бы создать общую человечную обстановку для всех ценой отхода от зверских инструкций ГУЛАГа. Нет, «хорошими» считают они тех лагерщиков, кто честно выполнял все псовые инструкции, загрызал и травил всю толпу заключённых, но поблажал бывшим коммунистам. (Какая у благонамеренных широта взгляда! Всегда они – наследники общечеловеческой культуры.)
Такие «хорошие», конечно, были, и немало. Да вот и Кудлатый с томами Ленина – чем не такой? О таком рассказывает Дьяков, вот благородство: начальник лагеря во время московской командировки посетил семью сидящего у него ортодокса, а вернулся – и приступил к исполнению всех псовых обязанностей. И генерал Горбатов «хорошего» колымского припоминает: «Нас привыкли считать какими-то извергами, но это мнение ошибочное. Нам тоже приятно сообщать радостное известие заключённому». А чем этот «хороший» колымский пёс озабочен – чтоб Горбатов не рассказал «наверху» о произволе в его лагере. Из-за того и вся приятная беседа. К концу же: «Будьте осторожны в разговорах». (И Горбатов опять ничего не понял…)
Вот и Левкович пишет в «Известиях» (6.9.1964), как называется, страстную, а по-нашему – заданную статью: что знала-де она в лагерях несколько добрых, умных, строгих, печальных, усталых и т. д. чекистов, и такой комендант Капустин в Джамбуле пытался сосланных жён коммунистов устраивать на работу – и из-за этого был вынужден застрелиться. Тут уж полный бред, мели, Емеля… Комендант и обязан устраивать ссыльных на работу, даже насильственным путём. И если он действительно застрелился – так или проворовался, или с бабами запутался.
Да, вот же ещё «хороший»! – наш экибастузский подполковник Матвеев. При Сталине острые зубы казал и лязгал, а умер Папаша, Берия слетел – и стал Матвеев первым либералом, отец туземцев! Ну, и до следующего ветра. (Но натихую поучал бригадира Александрова и в этот год: «Кто вас не слушает – бейте в морду, вам ничего не будет, обещаю!»)
Нет, до ветру нам таких «хороших»! Такие все «хорошие» дёшево стоят. По нам, тогда они хороши, когда сами в лагерь садятся.
И – садились иные. Только суд был над ними – не за то.
Лагерный надзор считается младшим командным составом МВД. Это – гулаговские унтеры. Та самая их и задача – тащить и не пущать. На той же гулаговской лестнице они стоят, только пониже. Оттого у них прав меньше, а свои руки приложить приходится чаще. Они, впрочем, на это не скупятся, и если нужно искровянить кого в штрафном изоляторе или в надзирательской комнате, то втроём смело бьют одного, хоть до полёгу. Год от года они на своей службе грубеют, и не заметишь на них ни облачка сожаления к мокнущим, мёрзнущим, голодным, усталым и умирающим арестантам. Заключённые перед ними – так же безправны и беззащитны, как и перед большим начальством, так же можно на них давить – и чувствовать себя высоким человеком. И выместить злость, проявить жестокость – в этом преграда им не поставлена. А когда бьёшь безнаказанно – то, начав, покинуть не хочется. Произвол растравляет, и самого себя таким уж грозным чувствуешь, что и себя боишься. Своих офицеров надзиратели охотно повторяют и в поведении, и в чертах характера – но нет на них того золота, и шинели грязноваты, и всюду они пешком, прислуги из заключённых им не положено, сами копаются в огороде, сами ходят и за скотиной. Ну, конечно, дёрнуть зэка к себе домой на полдня – дров поколоть, полы помыть – это можно, но не очень размашисто! За счёт работающих – нельзя, значит, за счёт отдыхающих. (Табатеров – Березники, 1930 – только прилёг после ночной двенадцатичасовой смены, надзиратель его разбудил и послал к себе домой работать. А попробуй не пойди…) Вотчины нет у надзирателей, лагерь им всё-таки – не вотчина, а – служба, оттого нет ни той спеси, ни того размаха в самовластии. Стоит перед ними преграда и в воровстве. Здесь – несправедливость: у начальства и без того денег много – так им и брать можно много, а у надзора куда меньше – и брать разрешено меньше. Уже из каптёрки мешком тебе не дадут – разве сумочкой малой. Как сейчас вижу крупнолицего льноволосого сержанта Киселёва: зашёл в бухгалтерию (1945) и командует: «не выписывать ни грамма жиров на кухню зэ-ка! только вольным!» (жиров не хватало). Всего-то и преимуществ – жиров по норме… Сшить что-нибудь себе в лагерной мастерской – надо разрешение начальника, да в очередь. Ну, вот на производстве можно заставить зэка что-нибудь по мелочи сделать – запаять, подварить, выковать, выточить. А крупней табуретки не всегда и вынесешь. Это ограничение в воровстве больно обижает надзирателей, а жён их особенно, и оттого много бывает горечи против начальства, оттого жизнь ещё кажется сильно несправедливой, и появляются в груди надзирательской струны не струны, но такие незаполненности, пустоты, где отзывается стон человеческий. И бывают способны низшие надзиратели иногда с зэками сочувственно поговорить. Не так это часто, но и не вовсе редко. Во всяком случае, в надзирателе, тюремном и лагерном, встретить человека бывает можно, каждый заключённый встречал на своём пути не одного. В офицере же – почти невозможно.
Это, собственно, общий закон об обратной зависимости социального положения и человечности.
Настоящие надзиратели – это те, кто служит в лагерях по 15 и по 25 лет. Кто, однажды поселясь в далёких этих проклятых местах, – уж оттуда и не вылезает. Устав и распорядок они однажды утвердят в голове – и ничего во всю жизнь им больше ни читать, ни знать не надо, только слушай радио, московскую первую программу. Вот их-то корпус и составляет для нас – тупоневыразительное, непреклонное, недоступное никакой мысли лицо ГУЛАГа.