Архитектор и монах
Шрифт:
Я все еще хотел обернуть дело в шутку:
— Я его тоже люблю, — сказал я. — Не так, как ты, но все же. Но тщетны наши мечтания, дружище! — я засмеялся.
— Почему? — спросил Рамон.
— Запей вином свою страсть, закуси ветчиною, — я нарочно громко хохотал.
— Почему? — Рамон стукнул кулаком по столу.
— Наш мальчик любит другого! — смеялся я. — Другой соблазнил его, другой!
— Леон? Я так и знал… — сказал Рамон и вдруг запустил бутылкой в посудный шкаф. Разбилось стекло, и большая фаянсовая тарелка, стоявшая на ребре, упала на пол и тоже разбилась.
Рамон был в бешенстве. Бегал по комнате и орал, что убьет Леона, голову ему размозжит молотком.
Тем более что я разглядел — это не молоток, а кулинарный топорик: с одной стороны лезвие, как у маленького топора, а с другой — обушок с пупырышками. Отбивать мясо. Рамон ведь хотел стать поваром. Настоящим кулинаром, и пойти работать в дорогой ресторан. Вернее, говорил, что хочет. Купил набор настоящих поварских ножей и вот этот топорик. Дальше фантазий дело не пошло. Хотя раза два или три он приглашал товарищей на ужин, который готовил своими руками. Меня в том числе. Что сказать про его кулинарные таланты? Когда у него были деньги на хорошее мясо — было вкусно. Когда покупал что-то подешевле и пожилистее — невкусно. Вот и вся кулинария. Поэтому он скоро забросил эти мечты и снова вернулся к вырезанию картонных кукол. Ножи пригодились. А топорик все время валялся где-то сбоку.
Он закричал: «Я его убью!» — и рванулся к двери.
Но рванулся так, чтоб я успел схватить его за рукав.
Очень театральный человек.
Я схватил, конечно. Он сразу остановился.
Я отпустил его. Он сел на кровать и прошептал: «Иди, иди, иди!».
Конечно, я не верил. Я думал, что Рамон разобьет еще пару тарелок и успокоится. Тем более что он человек неглупый, хоть и страстный, и извращенный. Он должен понимать две вещи. Первое: все его подозрения яйца выеденного не стоят. Пустые фантазии. Ни Дофин, ни Леон — мужской любовью не занимаются, это же ясно. Между ними ничего не было и быть не могло. И второе: убийство, совершенное в центре Европы, в европейской столице, не останется безнаказанным. Найдут, арестуют, осудят, повесят.
Но я почему-то все время об этом думал.
Как будто бы уговаривал себя, что ничего страшного.
Уговаривал себя полтора дня: следующее заседание Клопфер назначил на послезавтра. Почему так скоро? Ведь мы собирались не чаще раза в неделю. Но, оказывается, Леон хотел выработать позицию. Через пару месяцев должна была состояться конференция венских кружков. Чтоб выбрать делегатов на европейский конгресс.
Кажется, именно по вопросу о национализме.
Но я уже не помню.
Но помню прекрасно, как я уговаривал себя: «Ничего страшного, ничего страшного. Ничего такого Рамон не вытворит. Он просто истерик. Театральный скандалист. Дон Хозе из оперы Бизе, ха-ха!».
Уговаривал себя, когда шел на заседание кружка, когда поднимался по лестнице, давил кнопку звонка, когда усаживался на свое любимое место, в кресло, чуть задвинутое за диван. Как бы во втором ряду и немножко в тени. Я любил это кресло.
Мне тогда очень нравилось, что на меня смотрят, неудобно вывернув шеи. Мне казалось, что я постигаю искусство управлять людьми. Раз они смотрят на меня, вывернув шеи — значит, они признают мою значительность. Вернее, я заставил их. Господи, твоя воля. Сейчас смешно вспомнить.
Да, так вот.
Я уселся в свое
любимое кресло, достал тетрадку с конспектом. Карандаш вытащил. Я даже помню, какое первое слово я написал, пока еще все не собрались: «Роль». Кажется, я собирался записать: «Роль национального чувства в пролетарской солидарности».Но я успел написать только слово «роль».
Потому что открылась дверь и вошла Наталья Ивановна.
Это жену Леона так звали. Наталья Ивановна Седова.
Кто-то спросил: «А где Леон?».
— Его убили, — сказала она.
Поднялся шум. Все повскакали с мест, окружили Наталью Ивановну. Она плакала. Ее усадили на диван, дали воды. Все кричали, ахали, собирались звать полицию. Она сказала, что полиция уже была. Что тело Леона уже забрали в морг. Что детей она уже оставила с соседкой. Шум стоял страшный. Все ахали, кричали, тормошили бедную Наталью Ивановну; она отвечала отрывочно, коротко, по многу раз на одни и те же вопросы, потому что каждый хотел сам, лично спросить. Постепенно нарисовалась такая картина.
Вчера она уложила детей и ушла в спальню, а он сидел и работал. У него была маленькая комната с крохотным окном. Окно выходило на крышу соседнего дома — они жили на третьем этаже, а рядом был вплотную пристроен двухэтажный домик… внизу лавочка, а во втором этаже квартира хозяина. Милейший человек. Сочувствует социал-демократам. Он спал и ничего не слышал. Впрочем, нет. Его жена слышала на крыше какой-то стук. Шаги? Непонятно. Сквозь сон она не поняла.
Но не будем забегать вперед.
Итак, у Леона был кабинетик, и он там работал. Вот и в этот вечер он сидел над своими бумагами. Он любил перечитывать то, что написал раньше. Старые статьи.
Вдруг Наталья Ивановна услышала какой-то шум. Она вбежала в кабинет. Ей показалось, что мелькнуло что-то за окном. Но там, со стороны двора, росло дерево. Но, возможно, это были ветки. «А скорее всего, — подумал я тогда же, — это она уже потом додумывала, ей потом, задним числом, показалось, что она что-то чувствовала и подозревала».
Она описала комнату. Мне кажется, что она неправильно описала. Лампа не там стояла. Лампа стояла не слева на столе, как она говорила, а справа, ближе к комоду.
Леон вовсе не сидел за столом, склонившись над рукописью. Он сидел у комода, подвинувшись к нему на своем рабочем кресле. Ящик комода был выдвинут, набитый бумагами ящик. Там была кипа газетных вырезок. Он вытащил оттуда лист — размером в восьмушку газетного — и читал его, наморщив лоб. Видно было, что ему нравится, что он читает.
Я как будто глазами увидел это. Хотя как я мог это увидеть? Не знаю.
И почему мне показалось, что она описала неправильно, я тоже не знаю.
Я должен сказать честно, господин репортер: у нас с Леоном были неважные отношения. А если совсем откровенно, то просто плохие. Но тут одна тонкость. Это он ко мне плохо относился, а я к нему — совсем нет. Я к нему спокойно относился. Я видел его заслуги перед рабочим движением. Он моих заслуг не видел.
Но все-таки ума не приложу, отчего он меня недолюбливал.
Может быть, из-за газеты «Правда»? Оттого, что я за год до того взял его марку для газеты? Вот и вышло, что у него была своя «Правда», у меня — своя. У каждого своя правда! Но мы потом объяснились. Кажется, именно эту пословицу и вспомнили. Он махнул рукой. Возможно, я был отчасти неправ, что взял его марку. Но у меня, честное слово, не было возможности с ним как-то снестись, попросить разрешения. Тем более что его «Правда» уже практически не выходила к тому времени. И ясно, что не из-за меня. Инцидент был исчерпан.