Аркадий Бухов
Шрифт:
— Отрок, судьбой обреченный на игрище с щеткой сапожной! В нежные пальцы свои взяв гуталин благовонный, бархатной тряпкой пройдись ты по носку гражданина. ярко сверкающий глянец, подобный прекрасному солнцу, ты наведешь, и, погладив его осторожно, ты…
— Оставь! — хмуро проворчал Минтусов, снимая ногу.
Чистильщик осторожно поднялся с земли, сунул желтую мазь в карман и тоном, не предназначенным для дискуссий, объявил:
— С таких деньги вперед полагаются. Клади или чисть сам.
— А ведь какой прекрасный гекзаметр, какие стихи! — искоса посмотрев на Минтусова, произнес Плеонтов. — Пойдем.
* * *
— Оставь, пожалуйста, эти шутки! — сердито сказал Минтусов, когда они вошли в кафе. — Ты бы еще язык древних египтян выкопал и на нем ветчину покупать стал…
— Значит, ты находишь. — внимательно выслушал его 11леонтов, — что более современный стиль, ну, допустим, фривольный язык Франции шестидесятых годов, более доходчив в нашу кипучую эпоху?
— Ничего я не нахожу. Я хочу выпить чашку кофе. Оставь меня в покое!
— А это мы сейчас сделаем.
Плеонтов поманил пальцем — и около стола выросла курносая девица в передничке и с мелкими завитушками.
— Вам что, гражданин?
— Пташка, — заискивающе начал Плеонтов, — забудьте на время того Жана, который щекочет вашу шейку непокорными усиками, забудьте последний вздох его в садовой беседке и…
— Меня никто не щекочет по беседкам! — вспыхнула курносая девица. — А если вы. гражданин, нахал, так и в милицию можно…
— Рассерженный зайчик! — в восхищении вскрикнул Плеонтов, взмахнув руками. — Какие розы заалели на ее щечках, соперничая с лепестками азалий! Кто сорвет поцелуй с этих алых губок, кого…
Милиционер оказался поблизости. Он терпеливо выслушал девицу с завитушками и спросил:
— На что жалуетесь?
— Нахальничает словами, — бойко ответила девица.
— Как было? — деловито повернулся милиционер к Минтусову.
— Видите ли, — робко начал тот, — сидели мы у стола, а вот этот, — он с ненавистью взглянул на Плеонтова, — говорит ей…
— Оставь, Минтусов, — мягко перебил его Плеонтов, — каким языком ты объясняешься!.. Какая сухая проза! А где у тебя сочный, подлинный язык девяностых годов, на котором писали лучшие представители родной литературы?.. Эх, Минтусов! — И, положив руку на плечо милиционеру, Плеонтов заговорил, устремив проникновенный взгляд на последний этаж строящегося дома: — Было так. Голубая даль пропадала там, где грани света боролись с наступающими сумерками. Тихая, подошла она к нашему столу. Тихая, и казалось, что не она подошла к столу, а стол…
— Платите, гражданин, три рубля, — вздохнув, сказал милиционер, снимая с плеча плеонтовскую руку.
— Мы же не прыгали с трамвая! — горько вмешался Минтусов.
— Такие, и не прыгая, нахальничают, — вступилась довольная девица. — Платите…
* * *
Когда пришли домой и разделись, Плеонтов закурил папиросу и осторожно спросил:
— Ну, какого ты мнения, Минтусов, относительно стиля? Соответствует ли каждой эпохе ее стиль или…
Минтусов снял пиджак и, быстро сдернув через голову свитер с голубыми полосками, протянул его Плеонтову:
— На! Давись!..
О лирике
Может
быть, оттого, что на городском бульваре по вечерам беспредметно и необоснованно пряно запахли левкои, может быть, оттого, что ветер с моря прилетал в город, как задорная песня о молодости и удаче, а может быть, и оттого, что в Замойск пришли журналы из центра с горячими статьями об искусстве, — редактор «Замойского катушечника» сказал поэту Васе Грибакину, посмотрев куда-то в сторону:— Можете написать что-нибудь этакое?..
— Какое? — испуганно спросил Вася, опасаясь срочного заказа истории коммунального ассенизационного обоза в бодрящих певучих стихах для очередного номера.
— Ну, вот такое, — с трудом выдавил из себя редак-гор, — лирическое…
От неожиданности в Васиных руках распалась уже готовая самокрутка. Уже около двух лет тайком от неумолимой замойской общественности Вася писал лирические стихи. Он писал о летчике, который потерял мистицизм, в первый раз врезавшись в облака, о комсомолке, обсадившей цветами ясли, о старике, плакавшем под песни молодежи. Но так как в стихах не было ни точных цифр о средней яйценоскости в Замойском районе, ни конкретных цитат о конском поголовье в уезде, то с каждым новым стихотворением Вася чувствовал себя, как закоренелый преступник. И вдруг сам редактор «Замойского катушечника», уныло посасывая левый кончик бороды, открыл шлюз Васиной души.
— Ну, что же, можете?
— Могу, — робко уронил Вася. — А насчет чего лирическое: насчет союза швейников или, наоборот, насчет борьбы с малярией?
— Обыкновенное, — сухо отрезал редактор, — с любовью. Со звездами. Со скамейкой, с птицами и вообще. Завтра принесите подробный план. Одобрим — пишите.
Целую ночь Вася сидел у себя за перегородкой и набрасывал план лирического стихотворения. В голове, как вспугнутые воробьи, мелькали отдельные строки, луна наседала на тюльпаны, соловей мешался со скамейкой, волна догоняла затаенный вздох. Но над всем, как утюг на веревочке, висело директорское распоряжение о плане, и, сдерживая необузданные взлеты творчества, Вася писал на листке из блокнотика аккуратные, пронумерованные строчки плана:
1. Сидение на скамье.
2. Смотрение на луну.
3. Нюхание цветов.
4. Держание за руку.
5. Говорение слов.
6. Любовь как таковая.
7. «И ты ушла, и я ушел, и оба мы ушли».
На другой день редактор недовольно и кисло смотрел на Васю Грибакина и вертел в руках представленный ему план, делая на нем пометки большим синим, тупо очиненным карандашом.
— Вот вы пишете: «Сидение на скамье». Так. Скамью, конечно, в искусстве можно ввести, не протестую, но кто именно на ней сидит?
— Он, — вздохнув, ответил Вася и значительно тише добавил: — И она тоже. Двое.
— Цифровое обозначение здесь ни при чем, — остановил его редактор. — Здесь важны социальные корни. А может, это бывший архиерей и вдова генерал-губернатора на скамью уселись?
— Они же старые, — робко защитился Вася.
— Ну, как знать, — подозрительно посмотрел на него редактор, — а может, они еще сохранились. В соку еще. А вы их в советском стихотворении на скамью садите.
— Так у меня же не они сидят…