Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И вот нашелся тот, кто пожалел, не бросил…

Она ведь все время пыталась убежать… И до и после успевал догнать, остановить и возвращал себе, как будто чем-то опутывал. Жалкий… Омерзительно жалкий. Сначала один подошел, пошевелил, ковырнул своей резиновой палкой. Вызвал по рации напарника. Брезговали, наверное, наверх волочь. Решили, для начала, наличность обнюхать, в карманы полезли. Но оказал вдруг сопротивление, озлобил. Случайные подгулявшие пассажиры, кто это видел, наверное, старались быстро исчезнуть. От ударов дубинок укрывался руками, орал. Но раздался крик, ее крик: “Не бейте, что вы делаете, это же человек!”. Почему-то подчинились. Или решили, успеется, без свидетелей… Оставили, ушли — а у нее в руках, когда подобрала, оказался его паспорт… Осел на этих мраморных полатях в метро и только мычал. Отравился водкой. Ехал повеселиться к своим ребятам в общежитие. Повод был не менее гадок: готовился провести ночь в койке с какой-нибудь будущей учительницей… С Лерой или Викой, голодной дурочкой или стервочкой, которую нужно было для этого подпоить. Мчало по туннелю, будто кружилось колесо. Плохо стало. Испугался. Выйти еще был в состоянии из вагона, вырвало на платформе, больше ничего не помнил…

Студент,

он продолжал взрослеть, доучивался. Провалился в Суриковское — но приткнулся в педагогическом, где будущие учителя рисования и черчения, казалось, уже учились прозябать, делая одинаковое, что должны. Москву всю обвили очереди, ведущие куда-то как слепых. Несколько дней в городе не было даже хлеба. Но дома ждала та же еда. Все, в чем ходил, было куплено матерью. А в Пушкинском — Шагал, выставка рисунков Дали… На Крымском Валу часами стояли, чтобы увидеть Филонова, Лентулова, Малевича… И помнил только свой провал, будто и забракован в нем был тогда, на заоблачных высотах той приемной комиссии, человек. Под ногтями краска, руки замызганы, точно покрыты разноцветной сыпью, это не смоешь мылом, нужен ацетон, бензин. Но все, что мог — халтурить пастелью, чувствуя себя, ловца человеческих лиц, уличным попрошайкой. Хватало на “Приму”, краски, самые дешевенькие холсты… Кто бы он был без этих мыслей, что все же и он творил! А на огромной толкучке под открытым небом — в парке, куда протоптали тропинку свободные художники, выставлял прямо на асфальте свои творения, но люди, разглядывая лежащее под ногами, проходили мимо странных вымученных картинок. Наверное, похожий на бездельника, он стоял как бы в стороне, старясь держаться свободно. Мешали скованные ненужные руки. Люди бродили по аллеям: уронят копеечкой взгляд или смотрят, прицениваясь. Это был базар, здесь оставляли после себя, будто и приносили, мусор, грязь — а уносили живописные украшения для своих жилищ: пейзажи, венерок, натюрморты. Быстро усвоив, что покупают, можно было тратиться лишь на материал — и, продавая, через минуту доставать фокусником то же самое, разве что новее: “жратву”, “баб”, “дрова”… Говорил себе: “Здесь мне не место, больше не приду”. Осознавал, что ждет даже не оплаты за труд, а сочувствия, но боялся этих людей, сгущенных в толпе. Страдал, не зная, как отдать себя всем этим людям, которых не понимал и которые его-то, казалось, страшно, страшно не понимали. Быть может, думал о них хуже, чем они были, и сам становился хуже. Какие все неимоверно добрые, участливые к себе подобным, лишь появляется интерес, желание продать… О, если бы он мог полюбить людей, как способен возлюбить и понять самый обыкновенный торгаш, тогда бы он выразил свою мысль так просто, так ясно, что достигала бы тут же человеческих сердец! Но как было мучительно: всем своим существом искать сочувствия, хоть не просил для себя, только и мог отдать, что одушевил… Может, и было мучительно, потому что одушевил? И все, кто делал это до него, одушевляя против их естества стулья и столы, рыбу и хлеб, сосны и звезды, создавая мыслящие, чувствующие химеры или вкладывая свои сердца, мысли, чувства в рабские тела моделей — так платили за это? За каждое наделенное душой творение, издыхающее уже, как все живое, без любви? И его страх все равно что перед смертью — бессилие объяснить даже самому себе, что же обрело в красках жизнь — может быть, все это лишь и есть… наказание?!

Такой он ей и достался. Пожалела, такого, не смогла бросить. Наверное, чувствовала себя самой несчастной этой ночью, врачиха. Кто взялся бы доставить больной вонючий груз до места назначения, кто? Одна, ночью, в этом городе, с полным ничтожеством на руках… Спасала от людей, осознавая, наверное, только это: у человека есть дом. И он, наверное, осознавал нечеловеческим уже чутьем, что хотят ему добра. Мать привыкала: сын мог не вернуться ночевать. Звонок в дверь… Но у сына свои ключи, если возвращался — лязгал замок. Она еще не спала, все-таки ждала, испугалась? Кто там?! За дверью голос, женский: открыла, имя своего сына услышав, и что подумала в первую минуту, то есть что о ней-то подумала? Вот еще одна учительница… Может быть, поэтому не испугалась, ведь привыкла… А она, что же, все отдала таксисту, на другом конце Москвы, в чужой квартире, ночью, без сил?.. Осталась в этом доме до утра, дала себя уговорить. Мать, конечно, не спала. Может быть, и она не спала, слышала, как он чавкал водой под краном, а если слышала, могла только возненавидеть это животное. Не спали, вслушивались: ждали, когда все кончится и отпустят, как бы уже только друг друга. Для одной — чужой, для другой — родной. Если бы знали, что каждая свою судьбу в ту ночь караулила… До утра.

Как бы хотел он сказать, что и того не помнил, что было после… Тогда он вернулся домой где-то ближе к ночи. Это было, пожалуй, единственным проявлением его самостоятельности: больше не отчитывался перед матерью. Вошел — только хлопнула входная дверь. Вошел — и застыл, услышав на кухне голоса. Ощущение, что попал в чужую квартиру, сменилось вдруг таким, как если бы в их дом проник кто-то чужой. Было накурено. Можно подумать, много часов вели допрос. Свет показался ярким, будто под потолком кухни корчилась освежеванная, даже без этой своей стеклянной кожуры, электрическая лампочка. Они сидели за столом… Она. Мать. Все повторилось с назойливостью бреда. Тонометр, выложенный на столе, — даже это. Этот предмет, то есть прибор — медицинский прибор для измерения кровяного давления, поразил больше всего. В таких обстоятельствах, должно быть, выпячивается самое бессмысленное. Этот предмет, как и все устройства, аппараты, которыми что-то измеряют, предстал точно бы вещественное доказательство небытия.

Но, похоже, ангела в этой квартире не ждали. Тем более — что спасительница вдруг вернется… Ну да, его мать после того, как находилась некоторое время в руках врачей, утратила веру в медицину. Только представить себе не могла, что получится так натурально… Зачем же было чуть ли не раздеваться перед чужим человеком, только узнав, что имеет дело с какой-то будущей, да еще детской врачихой, педиатром? Рассказывать о перенесенном инфаркте… Просить измерить давление, давно освоив этот тонометр…

Услышал: “Саша принесла для меня

лекарство. Саша, вы наша гостья, уже очень поздно и сын вас проводит. Мой сын, мы надеемся, сегодня ты трезв? Ты проводишь Сашу до метро? Я рассказывала вам, он мечтает стать художником. Он влюблен в живопись. Но если вам это о чем-то говорит, кумир моего мальчика, к сожалению, — Винсент Ван Гог”.

Подумал, “говорит, сама не понимает, что говорит!”. Почувствовал мучительное, гнев — но сделался тут же беспомощным.

Все это время она задерживала свою гостью потому, что ждала прихода сына… И он понял это — и девушка, конечно, давно поняла.

Вытерпела спокойно и те несколько последних минут, когда он с какой-то злостью наблюдал за ее пребыванием в своей квартире.

Врач… Пришла к ней… Она, может быть, еще права не имела кого-то лечить и больных наблюдала только на практике, но призванием своим выбрала — лечить, спасать, да еще ведь детей, то есть самых беспомощных, кто о спасении собственном задуматься не способен. Спасать — значит бороться. Саша, она в это верила… Может быть, это — вера, которую нельзя потерять, когда так легко не то что усомниться, но хотя бы уклониться, как в споре, внушила ей мысль и волю такую, или просто упрямство: найти еще раз этот дом, квартиру, оставить, передать лекарство… нужное, зная, что оно помогало, помогло уже тысячи раз.

Алла Ивановна, прощаясь, кокетливо болтала с энтузиазмом выписанного на свободу больного. “Я столько испытала на себе разной химии!”. Она спокойно приняла на прощание и это, вместо благодарности. “До свидания, это лекарство вам поможет”. — “Ну, что вы… Чем же вся эта химия способна помочь? Она вредит организму сильнее, чем помогает, уж я-то знаю!”.

Молча спускались по лестнице, по которой хотелось ему сбежать. Уткнувшись взглядом в ее спину, подумал: “Неприятная даже со спины”. Удержала подъездную дверь — поравнялись. И он опять вдруг почувствовал себя беспомощным, как если бы этот жест и значил — помощь слабому. Нет, его уже тошнило от ее заботы… Пожалела, пьяненького, ну и хватит! Шли, точно скованные наручниками. Может быть, это действовала на воображение осень, темнота, но воздух волновал… И странно было идти по безлюдной слезящейся огоньками улице с этой особой, чья близость только мешала; его присутствие рядом коробило ее не меньше. Одна, но вовсе не одинокая, смотрела прямо, собирая глазами мерцающие далеко впереди огоньки, чувствуя, должно быть, то же волнение, разлитое в этом еще теплом сладковатом воздухе.

“Вы всем их разносите, лекарства?” — “Успокойтесь, больше я не приду”. — “Нет, вы не понимаете, я вам, конечно, благодарен…” — “Знаете, я дойду сама”. — “Нет, я провожу…” — “Тогда я пойду в обратную сторону”. — “Что ты делаешь, стой… Так нельзя, понимаешь?!” — “Хорошо. Только идите молча”. Да, и он поволокся, с отставанием, как тень, хоть она даже не ускорила шаг. Эта победа над ней, оказалось, ничего не стоила, лишь его мрачный серьезный вид мог бы, наверное, внушить опасение, попадись кто-то навстречу.

У павильона метро, похожего своим куполом на уменьшенный в размерах шатер цирка — в огнях, как будто давалось представление — она остановилась, обернулась, и его поразил этот взгляд: твердый, почти скучный. Проговорила с мучительно-доброжелательной улыбкой: “Ну вот, вы исполнили свой долг”. Он сказал в ответ, не задумываясь: “А вы, наверное, свой”. — “Ваша мама очень одинокий человек”. — “А вы?” — “Она вас любит”. — “А вы любили, ну когда тащили? Смешно, можно спасать, но испытывать отвращение. Я вот испытал, благодаря вам, к себе. Всех пьяных спасаете? Нет, серьезно, сейчас примерно столько же времени, мы стоим у метро… Большой выбор, посмотрите… Давайте кому-нибудь окажем медицинскую помощь, кого-нибудь спасем…”. Но резко оборвала — вдруг сказала: “Я не знаю, кто такой Ван Гог”. — “Ван Гог? — повторил за нею, сдавленно усмехнулся… Потом выдавил: “Вы узнаете, это гениальный художник… Если хотите, в Пушкинском музее… Пойдемте, и я покажу, расскажу… По студенческому можно бесплатно в любой музей”. Она согласилась. Невозмутимо просто, как если бы поставила перед собой эту цель: узнать.

Это ее “да” он носил потом в себе несколько дней, ничего не понимая… Он что, хотел получить это ее “да”? Нет! Представлял себя в роли поводыря этой врачихи по музейным залам — и хотелось провалиться под землю… Студент и студентка… Но странно, когда увидел ее — вышла из последнего вагона метро на “Кропоткинской” — отвращение, то, воображаемое, сменилось волнением. Да что там — трепетом! Ни на одну женщину он еще не смотрел так — как ребенок. Странная прогулка — из метро к особняку музея лишь перейти улицу. Дымил кратер бассейна, еще не потух. И чудилось, это над Москвой, незамерзающей, хоть уже пришли холода, двигался горячий пар. Облачность его застыла — но в ней ежесекундно что-то менялось. Школьников, их водили учиться плавать в бассейн “Москва”, всем классом. Увидит этот дымящийся кратер бассейна, вспомнит… На уроке плавания утонул одноклассник, Сережа Парамонов. Просто утонул, и никто не мог объяснить причины, как это произошло, — тело плавало само по себе в этом тумане. Он лежал на воде, раскинувшись, но уткнувшись в нее же лицом. Был отличником, примерным мальчиком, лучшим учеником в классе. Странный умник, такой вечно ссутуленный, будто что-то давило на плечи, и ходил тихо, как старичок, пригибался, но в глазах одиноких — усмешка надо всеми, осознание своего превосходства. За это били его, бывало, пробегая, ударишь в спину — и уже сам смеешься над хиляком. Еще чем он выделялся — его отец работал в КГБ. Все знали, какие у кого родители — и вот о нем говорили, что его папа работает в КГБ. Сережа ни с кем в классе не дружил, в доме у него никто не бывал. Поэтому веяло от дверей их квартиры какой-то тайной. Отец его рыдал на похоронах, выл: злой, чудилось, страшный. Всем классом отвели вместо урока на похороны. Прощание у подъезда девятиэтажки, в ней многие жили из их класса. Первые похороны, которые видел, — и лежал Сережа Парамонов в открытом гробу в школьной форме, даже с галстуком пионерским на шее. Место его за партой потом никто не занимал… “В вашем классе учился Сережа Парамонов”… “Вы все должны учиться, как Сережа Парамонов”… “Cережа Парамонов решил бы эту задачу…”. Кем бы он стал, этот мальчик? Почему он, а не кто-то другой? Пока шли к музею, рассказал… Не выдержал. Саша слушала и ничего не прибавила. Почему-то он был ей за это благодарен.

Поделиться с друзьями: