Ассистент
Шрифт:
— А что, ассистент правда стукач? — Я усмехнулся. — Ну, ты, Борис, даешь! Не под Сталиным живем и даже не под Брежневым, в наше-то время откуда стукачи?
— А куда б они делись? — вопросил он без смеха, даже со злостью. — Молодой ты, Андрюха, наивный…
Насчет «молодой», тут Боря прав, он старше меня лет на десять с хвостиком, с порядочным хвостиком, а насчет «наивный»… не знаю. Хотя эти двенадцать-тринадцать лет разницы… Я родился во времена империи, но империю, как таковую, не застал. Застал ее агонию.
— На тебя не стучали и самого не принуждали стучать на друзей, — продолжал Кикин, и я понимал, что сейчас он не паясничает.
На грани отключки наступил для него вдруг момент
— Они мне всю жизнь испоганили, органы наши внутренние! — Борис толкнул меня в плечо. — Ты думаешь, я всегда вот так жил? Водка, запои, работы какие-то левые, кто чего подбросит… Да я начинал, знаешь как ярко?! Я лучшим на курсе был! Авангард! Обо мне критики в Москве писали, в Европе! Дрезденская галерея цикл гравюр о черных шаманах купила! Я тогда с перепугу чуть «Волгу» не купил… Не великую русскую реку, машину. Но не хватало немного, зато на «Жигули» — с избытком! Я и стал с друзьями-художниками на избыток машину обмывать. А когда через месяц деньги понадобились «Жигуль» выкупать, у меня уже и на малолитражку не хватило, на «Запорожец» горбатый… А еще через месяц все вернулось на круги своя — снова весь в долгах, как в шелках был…
Борис тяжело вздохнул, но повеселел вдруг, махнул рукой.
— Ну и черт с ней, с машиной! На кой она мне? Давно б разбился насмерть по пьяни. А так, хоть есть что вспомнить, погулял от души! Всех иркутских художников напоил, да и немцы теперь на шаманские гравюры любуются… — Он погрустнел. — Если, конечно, они в залах висят, а не в запасниках галерейных пылятся…
— И что, европейцы на тебя больше не выходили? — поинтересовался я.
— Почему не выходили? Меня в Париж с выставкой звали! Но опять внутренние наши органы вмешались, будь они неладны!
Кикин сжал кулаки. Он был на грани истерики, впрочем, уже и за гранью. Сейчас, блин, начнет мебель крушить, глядишь, и мне под запарку достанется…
Борис не обманул моих надежд, и правда ударил что есть силы кулаком по столу.
— Эй, Борис, успокойся!
— Выставка в Париже, как же… — Он перестал меня замечать. — Какой на хрен Париж? Парижа не существует! У меня выставку даже здесь запретили за день до открытия! Можешь себе такое представить: я — порнограф и абстракционист! Одновременно! А ты говоришь, Париж… Поломали они меня и всю жизнь мою испоганили… всю жизнь…
Я подвинул к нему наполненный стакан. Я, урод, не знаю других способов утешить разочарованного мужика.
— Боря, выпей.
Он вцепился в стакан, словно в спасательный круг.
— За нашу и вашу свободу! — выкрикнул чисто польский тост, выпил, и голова его почти мгновенно стала клониться к столу. Надо же, насколько адекватная реакция, будто кнопка у него есть на пузе и кто-то ее нажал.
Окурок папиросы висел на губе, норовя сорваться в бездну и спалить помещение. Я извлек его изо рта Кикина и погасил в переполненной, вонючей пепельнице.
Встал. Делать мне здесь больше нечего. Два недвижимых тела — пьяное и деревянное, да, чуть не забыл, чурка еще с глазами в комнате, в потустороннем, розоватом свете антикварного торшера.
— Боря, закрой за мной.
Я думал, он уже все, не отреагирует. Плохо я про него думал.
— Он закроет. — Пьяный говорил на удивление четко и внятно, деревянный скромно молчал.
— Кто он?
— Буратино. — Кикин чуть приподнял голову и сказал, глядя на неживую куклу, псевдодетским голоском с характерным псевдофранцузским прононсом: — Иди, сынок, заклой за дядей двель.
Я пошел к выходу. Надел куртку, черную вязаную шапочку и выглянул
в коридор. Кикин спал, уткнувшись головой в столешницу, Буратина тоже, понятно, никуда не собирался — сидел себе смирно в углу, где не дуло от незаклеенного окна.— Боря, пока! — крикнул я, не надеясь, что буду услышан, и вышел на площадку.
Прикрыл за собой дверь, отошел на пару шагов, остановился. Дверь закрывалась ключом или на задвижку изнутри. Как оставить пьяного в незапертой квартире? Впрочем, вероятность того, что Кикина обворуют, минимальна, нечего у него брать. Что могли, давно вынесли. Да и что, в конце концов, я мог поделать? Не сидеть же всю ночь у недвижимого тела?! Можно, конечно, взять водки подороже да поприличней, нарезки, хлеба и… Нет уж, завтра с Сергеевым встречаться, а он, когда сам не пьет, фарисействует, попу морщит. Затянет, блин, песню о вреде алкоголя. Нет, не надо на серьезную встречу с похмелья приходить, не надо…
Я развернулся, поднял ногу и замер, потому что услышал шаги за дверью. Непростые шаги. Не шлепки босых ступней, не легкое тапочное шарканье, а словно деревом равномерно стучали в деревянный же пол.
«Что за чудеса? Борька, что ли, проснулся?» — подумал я, делая шаг по направлению к двери, и в этот самый миг услышал истошный лязг запираемой задвижки.
Я вздрогнул. Подошел, толкнул дверь — она не подалась, и тогда я со всей силы ударил кулаком по трехмиллиметровой броне. Как в медный таз получилось, еще и рука онемела. Не в первый раз за сегодняшний вечер, кстати.
— Боря, ты? — крикнул я в замочную скважину, но ответа не услышал.
«Правильно, — подумал, — он и не может ответить. У него же головы еще нет, не слепил ее Борька…»
Я снова услышал стук деревянных копыт, на этот раз удалявшийся, затем стало тихо. Закурил сигарету у запертых дверей, докурил почти до фильтра, затоптал у порога и пошел из этого сумасшедшего дома с мыслью, что водка точно попалась паленая. Иначе с чего бы после ста пятидесяти граммов всякая чертовщина мерещилась?
ГЛАВА 4
Почитатель Блока
В центре, пока я шел по улице Карла Маркса, фонари еще горели через один, но едва с нее свернул, тут же промочил ноги — лужи перестали быть различимы в темноте. Вот тебе и апрель, месяц зимний… Что произошло с сибирской погодой? Похоже, у нее белая горячка — жар и бред…
Когда я шел по улице Князя Волконского недалеко от Музея декабристов, в двух шагах от меня неожиданно возникла из темной подворотни, как из преисподней, мужская фигура значительных габаритов. Я остановился, будто на стену наткнулся, а тело непроизвольно приняло боксерскую стойку. Но мужик оказался мирным.
— Экологический фонд в защиту Байкала! — отрапортовал он, вручил мне лист бумаги и растворился во тьме, словно его и не было.
Проходя под яркой вывеской пивного ресторана, я прочел:
«Байкалу — да! Трубе — нет!»
Я смял листовку и бросил в урну. Достали уже экологи своими навязчивыми призывами. Неужто все это искренно? Да ни за что не поверю! Точно кто-то в акции заинтересован, кто-то этим ребятам приплачивает…
Улица Уткина — стандартная советская улица, начала восьмидесятых годов застройки. Скучные панельные параллелепипеды — сплошь. Взгляду отдохнуть не на чем. Впрочем, нужный мне дом отличался от остальных. Отличался, как бело-горячечный многоцветный глюк от серых будней алкоголика. Этакий всплеск застойного больного воображения. Я пришел к выводу, что архитектор, вероятно непризнанный гений, поклонник Корбюзье и Лобачевского, допился до белой горячки от безысходности… Прав был Антон Чехов, когда писал: «Он умер от двух самых распространенных в России болезней — от водки и злой жены». Про жену я, впрочем, ничего не знаю, но не очень и хочется…