Атаман Ермак со товарищи
Шрифт:
— А и то, что мы навроде как им потрафлять идем. Как псы, пра… Богачество ихнее стеречь.
— Во как вывел, Соломон премудрый, — засмеялся Ермак, сверкнув молодыми зубами в седеющей уже черной бороде. — Кто ж тебе про богачество-то гутарил… Что, мол, его охоронять идем?
— Да наемщик давеча…
— «Наемщик», — передразнил его Ермак. — Ты-то что, холоп его, что ли? Ты — казак вольный! А воля — это, брат, испытание от Господа, чтобы ты свою волю с Его соизмерял. Чтобы постоянно сам размышлял, что по воле Господней, а что по греху твоему. Вот то-то. — И, пройдя несколько шагов, добавил: — Что ж ты меня на атаманство выбирал, а теперь сомневаешься? Я что вас, в холопы, во псы строгановские веду?
Атаман умолк и задумался о своем, повесив голову на грудь, положа бороду под просунутые под лямку скрещенные руки…
Как у наших у ворот
Есть на озер поворот… —
пропел-прокричал вожатый. И бурлаки подхватили, принимаясь шагать все в такт:
Реченька бежала,
Дорожка лежала…
И закачался, пошел плотный строй бурлаков:
Как по етой по дорожке девки воду носят,
И Танюша, и Манюша, еще Фокина жена…
Ермак подпевал негромко, а думал о своем. И плыло перед ним давно прошедшее, что болело и плакало, теперь уже привычно, в самой глубине души, в самом тайном страдании…
Плескал ласковой мелкой рябью Дон-батюшка, и на берегу дымил под таганом костерок, и висела на прибрежной длиннокосой иве люлька, а женщина, маленькая и стройная, полоскала под берегом белье.
Ермак подгреб к ней на лодке-долбленке, и она пошла ему навстречу в шелковые волны, чуть не по пояс, сияя огромными синими своими глазами поверх знуздалки. Потянулась к нему вся, как маленький ребенок, и прижалась, будто к стене, к его широченной груди. Так и стояли они, он — в лодке, набитой добычей и рыбой, она — стоя по пояс в воде…
И понял тогда Ермак, что любим — неистово, верно и навсегда… И какой бы ни пришел он в свою полуземлянку, его всегда ждут — и здорового с удачей, и убогого с бедой…
Был у атамана дом, а в нем — маленькая женщина, с которой вели они жизнь на шелковом берегу благословенной реки. Которую и он не предал, не обменял свои воспоминания на суетные радости другой любви, потому и веровал твердо — там, на небесах, она выбежит ему навстречу, и протянет руки, и прижмется, как тогда на Дону… Что, уйдя из мира живых, она где-то… Она ждет… и он обязательно придет к ней…
Казанские сироты
Волга была переполнена воинскими людьми, чуть ли не каждый день попадались караваны стругов, набитые стрельцами, детьми боярскими. И если на Низу почти безраздельно господствовали казаки, то здесь, за Самарской лукой, стояли посты московские, по берегам, и слева, и справа, возникали конные стрелецкие разъезды, и отвечать на их расспросы приходилось точно и быстро. Вот тут-то и пригодилась царева грамота на верстание воев Строгановыми для обороны городков соляных. Казачьи струги пропускали невозбранно, но косились на казаков и в любую минуту могли открыть по ним огонь (за ради бунта черемисского на всех стрелецких стругах пушек да пищалей было в избытке, и фитили все время зажжены); только крикни воевода: « Целься -пали!», как ахнет с высоких бортов московских кораблей смертоносный свинец.
Опасливо косясь на жерла пушек, проплывали казаки в низко сидящих своих суденышках мимо крепких бортов государственных кораблей.
И хоть Кольцо и бывшие при нем казаки, разорившие ногайское посольство, из опасения быть кем-то узнанными старались на глаза стрельцам
особенно не лезть, а все же меж собою толковали, что поступили, убираясь с Волги, правильно. Видно было, как сходятся на великой реке несколько сил: Государство Московское, черемиса и ногаи, и в этой заварухе казакам несдобровать, а примыкать к одной из враждующих сторон не хотелось. Черемисов понимали, сочувствовали, но многие были в недавнем прошлом люди московские, и вряд ли были бы повстанцами приняты… да и совесть не велела противу родины идти. Ну а с ногаями при ином времени могла быть и дружба, и союзничество, да только не теперь, когда уже два года по всему Яику и в междуречье Урала и Волги шла ежедневная кровопролитная казацко-ногайская война. И любой казак, пойди он к ногаям, тут же стал бы пленным или ясырем для обмена на пленных ногайцев.Ермак знал еще и о другом: если первый стрелецкий ноет встретили у Желтой горы, а видели конные разъезды московские еще и на Переволоке, за которой следили со тщанием, — про их караван в Москве ведают. И раз перепон не чинят — стало быть, Москву их поход на обороны строгановских вотчин и Пермских городков вполне устраивает. Предполагал он, что, возможно, будет из Москвы какая-нибудь весть или приказ, а вестник перехватит казаков где-нибудь в устье Камы. Но никак не ожидал, что на Каме его переймет сам дьяк Урусов.
Сначала Ермак его и не узнал. Урусов был с отрядом служилых татар, в татарском платье, и сложно было отличить дьяка московского, дьяка думного от коренного казанца. Поэтому, когда к берегу подскакали татары и позвали Ермака-атамана, Черкас сказал удивленно:
— Во! Нас татарва уже поименно знает.
Ермак причалил к берегу, и только тут, среди татар, узнал своего казанского приемыша.
А уж сели поговорить, когда остановились на ночлег в прибрежной русской деревне, где поджидал Ермака думный дьяк.
Поужинали, поболтали о чем-то пустяшном. Ермак не торопил, зная, что хоть и говорит дьяк, что приехал в Казань сопровождая посла московского, а зря, в татарское платье переодевшись, скакать на Каму не стал бы. Но с расспросами не торопил — не по чину было и не по возрасту.
Вспоминали Казанское взятие.
— Царь тогда другим был, совсем другим! — сказал Ермак. — Я его помню. Перед войсками проехался в доспехах сияющих — молодой, огненноглазый! Мы тогда за ним в огонь и в воду были готовы, и на стену, и на смерть. А потом, вишь, что в стране чинить начал…
Дьяк Урусов уклончиво не ответил.
— Тогда казалось: вот возьмем Казань, и новая жизнь пойдет, без вражды, сытая, по закону, по совести! Главный раздор, главная всему причина — Казань ордынская — супостата гнездо!
Урусов усмехнулся:
— Примерно так и в Казани считали! Только наоборот. Отстоимся в осаде, подойдут главные силы союзные, и сокрушим рать московскую; будет мир, закон и покой… Ну, а потом как пошло рваться да гореть! Я кроме грохота да взлетевшей вверх стены остальное помню смутно. Пожар — помню! Кинулся к дому, а там горит все да рушится. Я к отцу на стену бегал, а дом-то и сгорел. Отец меня со стены гнал. Он как раз с русскими кожевниками на стене стоял. Татарский отряд и русские, что в казанском посаде жили, эту стену обороняли. Я побежал домой, тут стена в воздух и поднялась.
— Да!.. — сказал Ермак. — Я это очень хорошо помню. Я тебе раньше сказывал: как раз под этой стеной и отец мой погиб, Тимофей. А я с казаками рядом стоял, как раз в пролом идти готовились. Ждали, что наши из подкопа вылезут, а уж потом стена взорвется, а вышло наоборот. Из подкопа дымом потянуло, да как грохнуло — и стены нет.
Ермак ясно помнил тесные ряды казаков, их возбужденные ожиданием лица, с которыми пошли они, теснясь и увлекая его, еще не понявшего, что отца больше нет, туда — в пролом, в пожар и кровавую сечу.