Атаман Семенов
Шрифт:
Чита была погружена во тьму — лишь кое-где тускло помигивали электрические фонари да в небе висело несколько захватанных, будто покрытых грязью звезд. Лаяли собаки. Было тревожно.
Улочку, на которой располагался трактир, окружила охрана. Неподалеку от «Забайкальского купца» стояли наготове два казачьих разъезда со свежими оседланными лошадьми — на случай, если на атамана нападут.
В трактире Маша увидела небольшой, с обтертыми боками клавесин, подошла к нему, тронула пальцем одну клавишу, потом другую, третью. Оказалось, что клавесин, внешне разбитый, обшарпанный, настроен и имеет хороший звук.
— Маша, ты споешь нам или сыграешь? — спросил Семенов.
В казачьей, мастерски подогнанной форме Маша была хороша, на ней невольно останавливался взор. Семенов, глядя
— Не спою и не сыграю, — ответила Маша. — Нет настроения...
— Ну, Маша! — Атаман пробовал повысить голос, но из этого ничего не получилось, лишь в голосе его возникли какие-то противные щенячьи нотки, и все.
Маша медленно покачала головой:
— В другой раз это сделаю обязательно, не сейчас. — Она посмотрела на свои пальцы, прошлась ими по воздуху, словно перебрала клавиатуру инструмента, села за стол и произнесла решительно, с нажимом, окончательно отсекая все просьбы о пении и игре: — Нет.
— На нет и суда нет, — миролюбиво проговорил Семенов. При Маше он терял всю свою воинственность, отмякал.
Стол тем временем преобразился — появились блины с красной, нежного посола икрой, тесаный омуль, копченое монгольское мясо и водка.
— А дамочка-с что будет? — спросил у Маши официант, выжидательно склонив голову.
— Дамочка-с будет шампанское, — ответила Маша.
— Сергей Афанасьевич, как считаешь, выступит этот дурак Волков из Иркутск а или нет? — Поскольку Таскин стал подчиненным атамана, то обратился к нему на «ты», как было заведено в штабе, и вообще, быть на «ты» — это проще, понятнее, ближе, нет этого противного липкого ручкания, заглядывания в глаза, сладких слюней, которые так противны атаману.
Таскин был в курсе разговора по прямому проводу, который состоялся у атамана с Волковым.
— Вы же сами сказали, что Волков — дурак...
— Ну и что?
— Раз он дурак, то, значит, выступит.
Семенов задумался, потом произнес с тяжелым хриплым вздохом:
— Жаль. Прольется кровь. Нам с Машей придется уходить в Монголию.
Провидцем Таскин оказался плохим. Когда на иркутский вокзал были поданы железнодорожные вагоны для волковского корпуса, на погрузку явилась только учебная команда. Корпус отказался воевать со своими. Генерал-майор Волков был опозорен. В таком положении он должен был либо снять с себя погоны, либо застрелиться, но генерал не сделал ни того, ни другого — понятия о чести претерпели изменения: ныне можно было сколько угодно жить с пятном на физиономии...
Атаман зашел в затененный угловой кабинет, который занимал Таскин:
— Ну что, Сергей Афанасьевич, прогноз не подтвердился?
Таскин не сразу понял, о чем идет речь, а когда понял, то произнес обрадованно:
— И хорошо, что не подтвердился.
Через несколько дней адмирал Колчак прислал в Читу комиссию, которая пришла к выводу, что все обвинения, предъявленные Семенову, яйца выеденного не стоят, это — обычный пшик, сотрясение «воздусей», и приказ номер 61 был отменен.
Жизнь в Чите шла своим чередом. Контрразведка хватала красных лазутчиков, обходилась с ними жестоко, пытала, но читинцы, любившие поспать подольше, не слышали предсмертных криков этих людей, заодно контрразведчики прихватывали разных мазуриков, воров с мешками, «медвежатников», расправлялись и с ними — правда, без пыток. Пули для какого-нибудь мазурика, завалившего двух купцов с приказчиками, семеновцы никогда не жалели.
Атаман распорядился посылать в гибельные места города казачьи патрули; случалось, что патруль прихватывал иного мазурика на месте преступления и действовал по своему усмотрению. Если у начальника патруля было хорошее настроение, то мазурика волокли в околоток на допрос, если плохое, то старший извлекал из ножен клинок и разваливал разбойника, как барана, пополам, от шеи до копчика.
Безопасно можно было ходить только в центре — там горели электрические фонари, а когда с электричеством случались перебои, зажигали фонари газовые, там веселилась публика, было много толстосумов, сбежавших от красных и сумевших ускользнуть от чехов, которые
научились обирать богатых пассажиров не хуже большевиков. Толстосумы старались устроиться в крупных городах — в Омске, в Иркутске, в Чите — к воинским штабам — знали, что тут их в обиду не дадут.Двадцатого декабря Семенов решил появиться в городском театре на малозначительном спектакле — атаману важно было показать себя здешней публике и, как тогда было принято говорить, произвести впечатление. Об этом узнали эсеры-максималисты. Они, как было известно, не останавливались ни перед чем, если надо было кого-то убрать. Под видом добропорядочных граждан двое из таких господ, вооруженные бомбами и наганами, проникли в театр. Это были Неррис и Сафонов.
Спектакль был скучный, Семенов откровенно зевал и подумывал, а не покинуть ли это невеселое заведение, но уйти было нельзя, и он, хмуря брови, продолжал раздраженно смотреть на сцену, оживлялся, лишь когда там появлялась какая-нибудь дамочка в кринолине либо в панталонах с розовыми оборками и бантиками. В темноте в ложу, где сидел Семенов, театральный служка — худенький и юркий, как гнмназист-младшеклассник, одетый в черную униформу с золотыми галунами, — поставил ведерко со льдом, из которого призывно торчало обернутое серебряной фольгой бутылочное горло, блюдо с бутербродами с черной икрой, подал атаману бокал холодного шампанского. Семенов повеселел. Шампанское подействовало ободряюще. Он выпил бокал, потом еще, зажмурил глаза и задумался. Вспомнил об Унгерне, пожалел, что его нет рядом. Роман Федорович находился в Кяхте — наводил там порядок, красных, попавших в руки, не задумываясь, ставил под винтовочные стволы. Как сообщили Семенову, Унгерн расстрелял уже почти две тысячи человек: по одним данным — тысячу семьсот, по другим — ровно две тысячи. Вот у кого рука не дрожит при встрече с большевиками, мигом делается стальной и тянется к пистолету... Молодец мужик!
Атаман налил себе еще шампанского, покосился на погон, косо приподнявшийся на плече, — надоели эти есаульские звездочки с невнятными просветами вдоль золотого полотна. Человек, находящийся на таком месте, как он, минимум должен быть генерал-майором, а то и генерал-лейтенантом.
Говорят, Колчак как Верховный правитель России начал присваивать генеральские звания — уже кое-кому присвоил… Кому-то, но не Семенову. Атаман почувствовал, что у него сами по себе задергались усы. Это нервы... Нервы сдают, будь они неладны. Он недовольно шевельнул литым плечом — ни раскисать, ни нюнить, ни сдаваться, ни раздражаться Семенов не собирался, жизнь еще только начинается. Хотя многое в ней уже увидено и испробовано.
Народ распустился. Большевики вбили в людские головы разные гнилые идеи, в основном насчет того, что все принадлежит всем — неосуществимые это идеи, они раздражают не только атамана, но и людей куда более терпимых.
Недавно взбунтовалось одно из казачьих поселий — местным дедам не нравился Семенов, у них были свои герои, свои Семеновы. Взбунтовавшихся дедов попробовали уговорить, но куда там — уперлись, а казак если упрется, то уж как баран рогами в землю, упрется навсегда, рога сшибать надо обязательно, иначе с места не сдвинуть, поэтому у Семенова оставалось одно средство — сшибать у казаков «рога» и пороть, сшибать и пороть. А если рядом окажутся людишки в матерчатых шлемах, с красными звездами на «лбу», то этих людей — под винтовочные стволы. Без суда и следствия, иного они не заслуживают. Ведь кто, кроме них, мог разложить казаков? Из-за кого и поползли оболваненные станичники во все стороны с вонью, будто клопы.
На взбунтовавшееся поселье налетели ночью, внезапно. Окружили его и из изб выволокли пятнадцать сонных, перепивших с вечера самогонки красноармейцев. Станичников, наиболее активных, решили выпороть, дедам прочитать нотацию, а красноармейцев — расстрелять. Атаман приехал на место, когда порка закончилась — по домам раздавались только стоны да рычание.
Командовал налетом подъесаул Греков — лощеный, с жестким умным лицом и артистическими манерами. Человек, который никогда не скажет ничего липшего. Подъесаула представили Семенову. Лихо щелкнув каблуками, Греков склонил голову, разделенную ровным, будто струна, пробором, назвался.