Атлантида
Шрифт:
Сколь ни молод был Эразм, он уже достаточно разбирался в людях, чтобы расценить подобное признание не иначе как просто княжескую причуду. Прекрасное, горделивое создание, стоявшее, в силу своей принадлежности к правящему дому, выше любых партий и любых законов, даже не догадывалось о тех роковых последствиях, которые навлекло бы на обыкновенного смертного столь откровенное высказывание. К тому же осуждение придворного общества, исходящее из недр самого этого общества, было, как доказывал то пример принцессы Мафальды, не более чем модой.
А потому он сказал:
— Ваша светлость, вы пугаете меня! Ведь ежели господин обер-гофмейстер возымел подозрение, будто я революционер, то он, разумеется, не мог удержаться и не высказать его и всем придворным. Но в таком случае
— Но вы же мыслите! Вы высказываете свои собственные суждения! А кто так поступает да к тому же пишет книги, для них уже революционер. Одного этого довольно, чтобы прослыть революционером, даже если таковым не являешься.
В полях за садом безудержно распевали птицы.
— Если вам не будет скучно, я расскажу кое-что о своей жизни, — сказала принцесса. — И тогда, быть может, вы поймете, почему я навсегда порвала со всем этим раззолоченным убожеством, с этой чванливой, высокомерной косностью.
Но Эразм все еще пережевывал слово «революционер».
— Выходит, мышление и сочинительство делают человека революционером? Ну что ж, тогда это определение годится и для меня. Но в таком случае и принц Датский, вот уже четыре недели кряду не оставляющий меня, тоже революционер. И если это судьба — быть таким революционером, каким был Гамлет, то я готов принять ее, пусть даже мне придется расплачиваться за это Сибирью или виселицей.
— Вы, конечно, знаете нашу резиденцию, — не вникая в суть его рассуждений, продолжала занятая своими мыслями принцесса. — Она побольше здешней, ведь в наших землях около миллиона жителей. Я росла среди камергеров, камер-юнкеров, придворных дам, пажей — словом, среди всевозможных придворных льстецов. Моих братьев воспитывали гувернеры и бесчисленные надсмотрщики в образе шталмейстеров, учителей фехтования, унтер-офицеров и тому подобных людишек. От них немало натерпелась и я. Особенно страдал весь двор, в том числе и мои родители, от нашего обер-гофмаршала. Настоящим властелином в замке был именно он, от него зависело все, спорить с ним не смел никто, даже мои родители не решались рта раскрыть.
Детство мое было сущим адом. Учителя и гувернантки забивали мне голову всяким мусором и вздором, да еще с таким видом, точно на них возложена тяжкая обязанность покарать опасного преступника. С утра до ночи я была отдана во власть гнуснейших субъектов как высокого, так и низкого ранга. Это называлось «быть под присмотром». Лет с четырнадцати меня целыми днями погоняли, словно лошадь. Чертовы гувернантки измывались надо мной, как хотели, лишив меня даже возможности пожаловаться матери. Наказывали меня жестоко: как-то раз, когда я при втором или третьем окрике не вскочила с места, гувернантка раздела меня и исхлестала вымоченной в воде кожаной плеткой. И лишь когда мне все-таки удалось показать свои синяки матери, в моей жизни наступило некоторое облегчение.
Лицо принцессы меж тем вновь застыло злобной маской, слегка ужаснувшей Эразма. Он понял, что это юное создание умеет ненавидеть.
— Вы должны сыграть Гамлета! — вырвалось у него
Он и сам не понимал, отчего ему вдруг пришла в голову такая мысль. Может, он просто хотел подбодрить прекрасную гостью? Если так, то неудержимый хохот принцессы убедил его в том, что своего он добился.
— Пора, думаю, рассказать вам кое-что о бедах, которые выпадают на долю людей, живущих за пределами княжеских резиденций, — заявил он, когда смех затих. — Вот я, к примеру, наделен ужасающей предрасположенностью к страданию, которая прямо-таки притягивает его ко мне, как магнит притягивает железные опилки. Гамлет тоже был отмечен такой предрасположенностью: весь вечер сегодня мне чудилось, будто он сидит вот там, в углу, свесив с подлокотника руку и неподвижно уставившись в пустоту. Собственно, вам Гамлет даже ближе, чем мне, хотя страданий, подобных вашим, ему, вероятно, не доводилось испытывать. Впрочем, страдания многих других людей куда тяжелее ваших.
— Что касается других,
об этом можете мне не говорить, — сказала принцесса.Опустив веки с золотистыми ресницами, она прикрыла ими глаза, а в голосе у нее зазвучала робкая, безнадежная печаль, которая вновь заставила Эразма вспомнить о Гамлете.
— Я предпочла бы годами выносить все те страдания, про которые вы говорите, на свободе, чем хоть на неделю вернуться в дом моих родителей.
«К чему все это может привести?» — думал Эразм. Пытаясь пригасить одолевавшие его страхи и уклониться от того, что могло бы еще более осложнить положение, он упрямо продолжал расписывать на собственном примере всевозможные напасти, которым подвергаются люди за пределами мира, где жила принцесса.
— Я спасаюсь от них, совершая побег, — добавил он под конец.
А принцесса сказала:
— В один прекрасный день я поступлю точно так же.
Эразм страшился новых осложнений своей судьбы. Ведь они будут того рода, что рядом с ними все прочие покажутся сущими пустяками. Если принцесса и в самом деле испытывала к нему влечение — должно быть, с того дня, когда они играли сцену из «Гамлета», — то положение его крайне затруднительное. Он стоял перед мучительным выбором: либо идти напрямик и обрести всесильных врагов, либо уподобиться Иосифу Прекрасному в истории с женой Потифара.
Даже это ночное свидание могло быть чревато неприятными последствиями. Стоит кому-нибудь пронюхать о нем, как его слава при дворе мгновенно померкнет и ему придется убираться отсюда подобру-поздорову. Бог весть, что еще его ждет. В памяти у него один за другим всплывали рассказы о любовных связях бюргеров с принцессами и о том, как незадачливому любовнику кулаками, палками или плетками вколачивали ненадолго оставившее его понимание того, что он — пария.
С другой стороны, близость прекрасной девушки, чье благородное происхождение сквозило в каждом ее движении, в каждой черте лица, так помутила его рассудок, что он больше не мог отличить вчера от сегодня и даже не способен был разглядеть того, что находилось прямо перед глазами. В эту ночь было покончено с прежней жизнью, с Китти и детьми, даже с Ириной, и только одна Дитта своей белокурой, золотистой красотой рассеивала кромешный мрак.
Она что-то ему говорила, Эразм слышал ее голос, слышал, как сам что-то весело и оживленно отвечал ей и лишь потом, некоторое время спустя, спросил себя недоуменно: как он мог видеть кого-то еще, кроме нее? Ему припомнилась запись в дневнике: «Вдвоем вы обретете весь мир!»
И пока разговор сворачивал то в одну сторону, то в другую, касался того и сего, в душе Эразма все громче раздавался некий таинственный голос, помимо его воли изрекавший суждения, схожие с пометками на полях книги. К примеру, вот такое: «Я хочу видеть в человеке Бога. Иного света нам не дано. Это случается только в любви». Или такое: «Меня мучительно влечет к каждой черточке ее лица». Или следующее: «Когда ее прекрасное, обрамленное золотом лицо с восхитительно вылепленным подбородком оживляется смехом, нос и губы кривятся, придавая ей сходство с летучей мышью, и это производит странное, чарующее и демоническое впечатление». «Она очень сдержанна, — говорил ему внутренний голос, — решительна и наделена сильной волей. Тебе будет нелегко, если она и впрямь надумала отбросить прочь ненаигранную рассудительность своей натуры». И тот же голос предупредил его: «Ты и так уже слишком погряз в грехе. Она не знает тебя, иначе не пришла бы сюда, не удостоила бы тебя даже взглядом!» Едва отзвучали эти слова, как он точно очнулся ото сна. Ошибается он или она и вправду прочитала его мысли?
— Я все знаю от фрау Хербст, — сказала она.
— Что вы знаете, ваша светлость?
— Что ваша жена подвержена приступам меланхолии и что у вас несчастливый брак.
— Жена моя и в самом деле временами страдает приступами меланхолии, — заметил Эразм, — что же до всего прочего, то, похоже, фрау Хербст знает обо мне больше, нежели я сам.
— А еще она сказала, что из-за этого вы впутались в весьма затруднительную историю, угодив в сети той девчонки на побегушках.
— В чьи сети я угодил?