Атлантида
Шрифт:
— Что касается моей жены, — продолжал Фридрих, — то могу упрекнуть себя только в том, что я, как и многие, был человеком благих намерений, но неполных свершений. Но я, наверно, в том смысле был для нее плохим мужем, что не мог поддержать ее, подарив этой женщине душевный покой, ибо мне самому его обычно недостает. И, во всяком случае, когда наконец разразилось это несчастье да к нему еще прибавились неблагоприятные внешние обстоятельства — ведь беда, как известно, одна не приходит, — мне было очень трудно держать себя в руках. Не хочется об этом говорить, — промолвил Фридрих, немного помолчав, — но тебе я скажу, ибо это святая правда: до того как я увидел тебя, я не раз держал в руках револьвер, притом с вполне определенной целью. Жизнь стала угнетать меня, и я потерял всякий интерес к ней. Твой облик, Ингигерд, и, как ни странно это звучит, крушение, которое мне пришлось пережить въявь, а не только символически, научили меня заново ценить жизнь. Ценить тебя и свое существование —
Ингигерд стояла у окна и, постукивая карандашом по стеклу, вглядывалась в туманную даль. Потом она сказала:
— Да, может быть, господин фон Каммахер!
Он встрепенулся:
— «Может быть»? И «господин фон Каммахер»?
Она обернулась и быстро проговорила:
— Почему ты всегда так страшно горячишься? Откуда же мне знать, что я могу и чего не могу и гожусь ли я для того, что тебе нужно и чего ты добиваешься?
Он сказал:
— Речь идет о любви!
— Ты мне нравишься, да, — сказала Ингигерд, — но любовь ли это? Как это узнать?
Фридрих подумал, что никогда еще в своей жизни он не испытал такого унижения, какое изведал только что.
Тем временем послышался стук в дверь, и мужчина в пальто и со столь обычными для Америки коричневыми перчатками на толстых руках, в которых он держал цилиндр, вошел со словами «Excuse me» [82] в комнату. Удостоверившись, что перед ним Ингигерд Хальштрём, он назвался Лилиенфельдом, директором Театра на Пятой авеню и вручил визитную карточку, из которой Фридрих, пока визитер произносил обращенную к девушке длинную речь, узнал, что Лилиенфельд не только директор этого театра, но и владелец варьете и вообще по профессии импресарио. Господин Лилиенфельд сказал, что адрес фройляйн Хальштрём он узнал от безрукого чудо-стрелка Штосса. До него, мол, дошел слух, что у нее разногласия с Уэбстером и Форстером, и тогда он сказал себе, что, как бы то ни было, он не может оставаться в стороне, когда речь идет о дочери его хорошего друга. И он ведь знал не только ее родителя, но и матушку. И директор Лилиенфельд приступил к выражению соболезнования Ингигерд по случаю кончины ее батюшки, сиречь его друга.
82
Прошу прощения (англ.).
— Фройляйн Ингигерд Хальштрём, — сказал Фридрих, — не могла до сих пор публично выступать: она должна была щадить свое здоровье. Но за это время Уэбстер и Форстер так беспардонно преследовали ее с помощью своих посредников, а также письменно и так ей угрожали, что она приняла решение ни в коем случае не выступать у этих людей.
— Никогда! — подтвердила Ингигерд. — Ни за что на свете!
Фридрих продолжал:
— Да и гонорар жалкий! У нас тут лежат письма с предложениями, которые превосходят его в три-четыре раза.
— О, это вполне понятно! — воскликнул директор Лилиенфельд. — Позвольте мне выступить вашим советчиком. Прежде всего хочу вас успокоить, если попытки Уэбстера и Форстера запугать вас принесли свои плоды и вы лишились уверенности. Дело в том, что в силу ряда причин договор с вашим батюшкой не имеет законной силы. Волею случая я оказался в курсе обстоятельств бракоразводного процесса ваших родителей: знаю об этом довольно хорошо от них самих, а также от моего брата, который был адвокатом вашего покойного батюшки. Вас, барышня, присудили матери. Следовательно, у отца вашего, если быть совершенно точным, не было права заключать договор. Вы сбежали, ушли прочь с папашей, потому что были преданы ему душой и телом и потому что с мамашей не очень-то ладили. И я не постесняюсь сказать: вы поступили правильно, даже очень правильно! Потому что он, ваш покойный батюшка, сделал вас великой артисткой.
— Да, да, благодарю покорно! — невольно рассмеялась Ингигерд при воспоминании об особом методе обучения
искусству, вызывавшем у нее острое чувство протеста. — Каждый божий день по утрам я должна была прыгать и изворачиваться на ковре в чем мать родила, а он в это время с превеликим удовольствием посасывал свою трубку. А днем он усаживался за фортепиано, и все опять повторялось сначала.Директор вновь заговорил:
— Ваш отец был в этом прямо-таки неподражаем. Три-четыре звезды первой величины во всемирном масштабе он поставил на ноги — если позволите так выразиться, на пляшущие ноги. Он был первым танцмейстером обоих полушарий. — Директор добавил, многозначительно рассмеявшись: — Было, правда, при этом и кое-что пикантное… Но вернемся к главному. Коли пожелаете, сделаем договор ваш с Уэбстером и Форстером недействительным. Не стану отрицать, — сказал он после небольшой паузы, обращаясь на этот раз в первую очередь к Фридриху, — не стану отрицать, что, оставаясь джентльменом, я не перестаю быть коммерсантом. И в этом качестве я позволю себе задать вам, господин доктор, один вопрос: не отказались ли вы вообще от намерения позволять вашей подопечной выступать публично или, быть может, у вас и у нее созрело решение удалиться в частную жизнь?
— Нет, нет! — решительно заявила Ингигерд.
Фридрих выглядел в собственных глазах шпагоглотателем, который оказался не в состоянии быстро освободиться от своего стального инструмента.
— Нет, — присоединился он к Ингигерд. — Я, правда, хотел бы, чтобы фройляйн Ингигерд вообще больше не выступала, так как она слаба здоровьем, но сама она уверяет, что без сенсации жить не может. И когда я просматриваю почту и думаю о предлагаемых гонорарах, я начинаю сомневаться в своем праве удерживать ее.
Директор сказал:
— Нет, не удерживайте, господин доктор, прошу вас! Дверь внизу я нашел открытой, я вошел в дом, я постучался в несколько дверей, никто не отзывался, никто не открывал. Наконец-то я нашел дорогу сюда, и мне повезло: я достиг своей цели. Милая барышня, господин доктор, разрешите мне за вас закончить бой с Уэбстером и Форстером, этими кровососами, позволившими себе к тому же оскорбить даму. Ибо оттуда, могу вас уверить, постоянно распространяются гнуснейшие слухи.
— Имена! Назовите, прошу вас, имена! — воскликнул Фридрих, бледнея.
— Тише, тише! — сказал директор, поднимая успокаивающим жестом обе руки, и Фридриху показалось, что коммерсант воровски подмигнул ему и даже будто благодушная ухмылка смела с его лица деловую серьезность. — Бог мой! — громко сказал директор. — Слишком много чести и хлопот слишком много. — Он пристально взглянул на Фридриха, и в его больших круглых глазах появилось циничное выражение. — Примите мой ангажемент, — продолжал он, — и я буду вам платить больше, чем те, кто предлагает вам самый высокий гонорар: за каждый вечер по пятьсот марок, то есть примерно по сто сорок долларов за вычетом всех издержек и накладных расходов. Вы можете выступить через два или три или даже четыре дня! Если согласны, едем сразу же к адвокату.
Не прошло и десяти минут, как Фридрих и Ингигерд уже поднимались вместе с двумя десятками каких-то людей в гигантском лифте на четвертый этаж некоего торгового дома в деловой части города.
Лилиенфельд сказал Фридриху:
— Если вы такого еще не видели, вас должен изумить офис популярного американского адвоката. Их здесь, кстати, двое: Браун и Сэмюэлсон. Но Браун слабоват, а тот, другой, все может.
И вот они стоят перед Сэмюэлсоном, прославленным нью-йоркским адвокатом. В колоссальном зале, какой-то фабрике делопроизводства, где женщины и мужчины что-то выстукивали на пишущих машинках, часть помещения, отделенная деревянной перегородкой и матовым стеклом, была отведена под кабинет шефа. Этот болезненного вида человек был невысокого роста; лицо его украшала Христова борода. Платье на нем было поношенное. И вообще, образцом американской чистоплотности его никак нельзя было назвать. Годовой доход Сэмюэлсона исчислялся сотнями тысяч долларов. За пятнадцать минут был заключен договор между Лилиенфельдом и Ингигерд, договор, который, кстати сказать, был, если учесть несовершеннолетие девушки, столь же незаконным, как и заключенный с Уэбстером и Форстером. Между прочим, мистер Сэмюэлсон — он говорил очень тихим голосом — оказался полностью в курсе всех подробностей отношений между Хальштрём с одной стороны и Уэбстером и Форстером — с другой. Он только весьма презрительно улыбнулся, когда речь зашла об этих господах и их притязаниях, и сказал:
— Пусть себе повоюют с нами.
Когда, возвращаясь домой, Ингигерд и Фридрих сидели в кэбе одни и окно в перегородке, отделявшей их от кучера, было закрыто, Фридрих страстно обнял девушку и сказал:
— Когда ты будешь выступать перед публикой, я сойду с ума, Ингигерд.
Бедный молодой ученый опять отводил душу, на сей раз не прерывая горячих объятий. Он сказал:
— Я человек, которому суждено тонуть и который потонет даже здесь, имея твердую почву под ногами. Потонет, если ты не подашь ему руку! Ты сильнее меня, ты можешь меня спасти. Мир для меня ничто. То, что я потерял, было для меня ничто. Но я не могу терять тебя, чем бы ни вознаградила меня за это судьба!