«Атланты держат небо...». Воспоминания старого островитянина
Шрифт:
Из записок его я узнал многое, о чем при нашей многолетней жизни в одной комнате даже не догадывался, – например, о том, как в 49-м году, когда началась «борьба с космополитами», отца чуть не посадили по ложному доносу, и наших соседей по квартире вызывали в КГБ, чтобы они дали на него показания. К счастью, все наши соседи были людьми порядочными.
Более всего отец любил книги, которым, будучи полиграфистом, посвятил свою жизнь: работу на картфабрике он совмещал с преподаванием в Ленинградском полиграфическом техникуме и Промакадемии, а выйдя на пенсию, руководил дипломными проектами и принимал постоянно участие в конкурсных комиссиях Ленинградского общества научно-технических изданий, заместителем председателя которого был много лет. Беря в руки красиво изданную книгу, он всегда радовался. Как-то он сказал, что брать в руки неряшливо изданную или грязную и затрепанную книгу хорошего автора так же неприятно, как общаться с умным и талантливым человеком в грязной и рваной одежде.
Судя по воспоминаниям отца,
Почти каждое лето родители выезжали вместе со мной в Белоруссию – в Могилев или под деревню Полыковичи «на Полыковские хутора». После тесной василеостровской комнатушки и питерских дождей белорусская солнечная деревенская вольница казалась сказочной. В памяти смутно брезжат протяжные белорусские песни, и до сих пор звенит в ушах лихая «Лявониха» с замечательными четырехсложными рифмами: «Лявониха – душа ласковая, черевичками поляскивала». Собирались мы поехать в Белоруссию под Могилев и в 41-м году, но в мае отцу задержали зарплату, не на что было купить билеты, и родители сняли дачу под Вырицей в Ленинградской области. Это нас спасло.
В 40-м году у меня вдруг отыскали «музыкальный слух», и родители загорелись идеей обучать меня музыке. В начале 41-го года отец получил довольно большой по тем временам гонорар за учебник по полиграфии «Производство клише для высокой печати», который ему перевели на сберкнижку. Было решено купить пианино, однако внезапно грянувшая война порушила эти наивные планы. Что касается вклада на сберкнижке, то мать смогла получить его только в 44-м, в эвакуации, в Омске. На эти деньги на целую неделю накупили хлеба, масла и яиц. Так что не могу сказать, что мое несостоявшееся музыкальное образование не стоит выеденного яйца.
В том же 40-м меня отдали для подготовки к школе в частную немецкую группу, где попутно обучали немецкому языку, столь же модному тогда, как теперь английский. Занятия вела чистенькая невысокая старушка Агата Юльевна. Мы изучали немецкий алфавит, ставили какие-то пьески на немецком языке, разучивали песенки. Однако времени на изучение немецкого мне также не хватило, – началась война.
Колыбельная на три такта.Отлетающей стаи крик.Вспоминаешь про детство? Так-то:Это значит, что ты старик.В календарь и на паспорт глянь-ка,Вспоминая далекий год.Эту песню негромко нянькаНад тобою в ночи поет.Довоенные бодры марши,Молодая шумит листва.Солнце красной косынкой машет,Уплывая за острова.Там костюмы другой эпохи,Там газеты сулят беду.И оркестра глухие вздохиВ Соловьевском слышны саду.Колыбельная на три тактаВозвращает меня назад,На родную мою Итаку,В мой покинутый Ленинград.Там баюкает спящих вьюга,И морозная бирюза.Обними же меня, подруга,И в мои погляди глаза.Ты увидишь в них синь заливаНевозвратных дошкольных лет,И зеленое пламя взрыва,И прожектора дымный свет.И когда по ночному трактуЯ отправлюсь к себе домой,Колыбельную на три тактаМне вдогонку негромко спой.Ленинградские дети рисуют войну
Для меня война началась не 22 июня, а 1 мая 1941 года, на первомайской демонстрации, на которые я любил ходить вместе с отцом. Колонна Картографической фабрики ВМФ, двигавшаяся по улице Герцена (сейчас – Большая Морская) через Исаакиевскую площадь, ненадолго остановилась у здания немецкого консульства, на котором развевался огромный красный флаг с белым кругом и черной свастикой посередине. Тогда мы еще дружили с гитлеровской Германией. Уже потом, в черную зиму блокады и в сибирской эвакуации, мне как страшный сон, как кошмар виделся этот фашистский флаг, развевающийся над моим родным Ленинградом.
Я отчетливо помню ясный июньский день, когда отец приехал из города на дачу и сказал, что началась война. В это трудно было поверить, – вокруг стояла невозмутимая июньская тишина и казалось, что ничего не изменилось. Однако изменилось многое. Почти сразу после начала войны, в июле 41-го, моя мать вместе с начальными классами своей школы выехала, забрав меня с собой, в деревню под Валдай. В соответствии с планом эвакуации, составленным еще перед Финской войной в 39-м году, туда отправили несколько десятков тысяч ленинградских детей. Как вскоре выяснилось, вывезли нас практически навстречу немцам… Уже в первый месяц войны Вермахт вплотную подошел к Валдаю, в то время как Ленинград еще был относительным тылом. Вспоминаю, как громыхали на западе орудийные залпы, горело небо, через деревню тянулись обозы с беженцами и медсанбаты, а линия фронта стремительно приближалась. Многие родители кинулись из Ленинграда за своими детьми, чтобы забрать их обратно. В августе одним из последних эшелонов нас с матерью вывезли назад в Питер. Помню бомбежку на станции Малая Вишера, когда нас загнали под вагоны, а вокруг все было красиво освещено яркими осветительными ракетами. (В 2010 году в Нью-Йорке я неожиданно встретил женщину примерно моего возраста, с которой, как оказалось, мы тогда ехали в одном вагоне.) Так, с горем пополам в конце августа мы добрались до Ленинграда, а 9 сентября немцы взяли Шлиссельбург и замкнулось кольцо блокады.
Осень 1941 года тоже была сухой и погожей. Бомбежки становились все чаще, к ним добавился артобстрел. Пайки урезались каждую неделю. К зиме вырубили все деревья на бульваре. Исчезли с улиц и дворов голуби, кошки и собаки. Располагавшийся неподалеку от нашего дома Андреевский рынок из праздничной выставки пищевого изобилия превратился в мрачную пустыню. По городу распространились упорные слухи, что детей воруют, убивают и продают потом на рынках в качестве телятины. Поэтому мать категорически запретила мне выходить на улицу. Отца отправили в Омск, куда была эвакуирована Картографическая фабрика для срочного выпуска военно-морских карт, и мы с матерью остались вдвоем. Началась бесконечная, черная и голодная блокадная зима.
Ветер злей и небо нижеНа границе двух эпох.Вся и доблесть в том, что выжил,Что от голода не сдох.Что не лег с другими рядомВ штабеля замерзших тел,Что осколок от снарядаМимо уха просвистел.Мой военный опыт жалокВ зиму сумрачную ту.Не гасил я зажигалок,Не стоял я на посту.Вспоминается нередкоЧерно-белое кино,Где смотрю я, семилетка,В затемненное окно.Гром разрывов ближе, ближе,До убежищ далеко.Вся и доблесть в том, что выжил, —Выжить было нелегко.Дом наш загорелся в январе 41-го года не от бомбы и не от снаряда. В квартире выше этажом умерла соседка и оставила непогашенной «буржуйку», а гасить понемногу разгоравшийся пожар было нечем – воду тогда приходилось таскать из проруби на Неве. В апреле 42-го, через ладожскую «Дорогу жизни», нас отправили в эвакуацию в Омск, где уже работал отец. Машины шли ночью, с погашенными фарами, чтобы, не дай Бог, не заметили немцы. Многие из них гибли, проваливаясь под весенний лед. На восточном берегу Ладоги нас пересадили в товарные вагоны.