Атланты и кариатиды (Сборник)
Шрифт:
Максим встрепенулся. Вот до чего довело молчание!
— Юрий Иванович, зачем же так... Вы меня обижаете. Я же здесь не заезжий шабашник.
— Простите.
— Я сделаю вам проект.
— Молодец, архитектор! Вот это по-моему! — обрадованно похвалил Бохун. — А то иной как вырвется в город, мать родную забывает.
Застолье сразу приняло другой характер. Исчезли натянутость и та церемонность, от которой чувствуют себя неловко и хозяин, и гости. Все стало просто и естественно, потому что речь шла о том, что интересовало всех.
Максим думал, что Бохун уже пьян. Нет, мысли у него толковые
Забыв о еде и выпивке, они обсуждали проектное задание — что построить в первую очередь, где посадить. Максим тут же на обложке журнала «Беларусь» с березами набросал схему планировки, возможный вариант.
Ему это было легко, он знал каждый взгорок, каждую петлю ручья, который протекал через село.
Но тут без стука отворилась дверь, и Максим увидел Раю в распахнутом кожухе, в накинутой на голову, незавязанной шали. Почувствовал, что у него отнялись ноги, и испуганно подумал, что ему не подняться. Больше не чувствовал ничего. Ни боли в сердце, ни даже стыда за то, что т о страшное, чего он боялся со вчерашнего дня, случилось тогда, когда он ушел и за обильным столом, за разговором о проекте на какое-то время забыл о нем. О н о сильнее его, сильнее всех.
Все повернулись к Рае, и она громко, по-сиротски заплакала. Испугала Сашу. Мальчик отскочил от телевизора и смотрел то на нее, то на отца широко раскрытыми глазами: чего это она? Может, на ферме беда какая-нибудь?
Максим взглянул на Бохуна. Тот опустил глаза, точно виноватый, но тут же протянул руку за бутылкой и налил одному себе, не в рюмку — в стакан, где оставалось немного воды.
Что ж, ты неплохой врач, Бохун. Ты понял, что э т о случится скоро. Уж не по твоей ли инициативе меня пригласили сюда? Чтоб я не видел, как о н о придет. Но теперь все равно уже. Зачем спрашивать об этом у тебя или у кого-нибудь другого?
Бохун осушил стакан и не нашел других слов (да и есть ли они на такой случай?), кроме банального:
— Все мы смертны.
Да, все мы смертны. Но это мало утешало. Наоборот, отдалось болью в сердце. «Таким людям надо вечно жить». Кто это сказал?
Боль в сердце вернула силу ногам. Он быстро встал.
Сапоги вязли в растоптанной за день снежной каше, ноги скользили. Ветер бил в лицо снежными космами, мокрыми уже. Максим шел быстро. Но было ощущение как во сне: бежишь — и все на том же месте. Казалось, что ноги скользят на одном пятачке обледенелой, засыпанной снегом дороги.
Сзади то тише, то громче плакала Рая. Вот она оказалась рядом, и он услышал ее голос:
— Как жила тихо, так и померла. Не крикнула, не застонала. Не позвала никого. Я молоко ей понесла... а ее... ее нету уже... И ручки сложила на груди.
Его поразило больше всего: «А ее нету уже». Нет... Только что был человек, родной, близкий. И уже нет... Неужели нет? Самое трудное — принять эту безжалостную истину: ее нет больше. Мамы нет. Мамы!
Рыдания
перехватили горло. И он почувствовал себя одиноким и беззащитным.Окна их хаты сверкали ярче, чем у соседей. Под застрехой горел самодельный фонарь, шоферский — лампочка с автомобильным рефлектором; он был направлен так, что бросал на двор яркий сноп света. Открыта калитка. На дорожке от калитки до проема дверей трехстенки накиданы еловые лапы. Это Максима поразило. Где и когда успели нарубить елок? Ах, Петро на машине работает в лесу... Но зачем ему понадобилось столько еловых веток? Неужто готовился? Мысль, что кто-то готовился к смерти матери, показалась страшной. Хотя что тут такого? Сама мать тоже готовилась. Давно.
Другое, что поразило, — в хате было много народу, не только соседи, но и родичи, которые, он знал, жили на другом конце большого села. Выходит, Рая прибежала за ним не сразу. Как будто все были в сговоре, чтоб оберечь его, как больного. Обижаться на них за это или благодарить?
Остановился за спинами стариков, боясь взглянуть, что там, впереди, куда смотрят все. Не раз он хоронил людей, стоял в почетном карауле, говорил речи над гробом и могилой.
Но там были хотя, случалось, и близкие люди, но все же чужие. А тут мать. И ему показалось, что он сейчас увидит что-то страшное.
Заметив его, люди почтительно расступились, он увидел покойницу и поразился, как все обыкновенно и просто. И ничего страшного с ним не произошло. Даже холодная боль в сердце, что обожгла там, у председателя, и не стихла на улице, вдруг начала оттаивать и разлилась по всей груди. От этого стало трудно дышать, не хватало воздуха. Хотелось вздохнуть полной грудью, но боялся, как бы не сочли этот вздох неприличным.
Одетая в лучшее платье, покойница, маленькая, как ребенок, выглядела неуместно, ненужно торжественно. В сухонькие и белые-белые, какими они никогда не были при жизни, руки, которые спокойно, устало лежали на груди, вложены белый платочек и зажженная свечка. И лицо спокойное, без следов страдания, вокруг головы венок из бумажных цветов и желтая бумажная лента на лбу с надписью старославянскими буквами.
«Ее нет», — вспомнились Раины слова. Да, матери нет. Сердце болит по той, что ушла навеки. А эта, которая лежит здесь, показалась чужой и далекой.
Рядом плакали старые женщины. Ему плакать не хотелось. И стоять тут не хотелось. Увидел, что на полу тоже разбросаны еловые ветки, и здесь, в хате, они пахли смертью. Не хотелось вдыхать смерть. Он оглянулся, не зная, что делать, где ему положено быть. Одна из его теток, как маленькому, сказала сурово и наставительно:
— Поцелуй мать.
Он подошел, собираясь поцеловать в лоб, но наклонился и поцеловал руки, которые столько раз хотел поцеловать при жизни матери и ни разу не решился. Увидел, что на белой подушке вокруг головы покойницы зерна ржи. Именно эта рожь, которую мать сеяла и жала столько лет, нет, не рожь — воспоминание о том, как ее сеяли, особенно растрогало и умилило. И он заплакал. Он не стыдился своих слез и был благодарен всем, кто плакал вместе с ним.
Во дворе Петро и мужчины курили и серьезно, деловито обсуждали, как и где делать гроб, кто пойдет копать могилу. Предложили ему: