Атомный век
Шрифт:
Прапорщик Гаврилов сидел по-турецки на бруствере среди лопухов, глядел на луга за рекой, откуда они притащили пленных, и, казалось, не участвовал в допросе из-за того, что всё-всё понимал. А ведь первые минуты – это те самые первые минуты, когда любой расколется, даже будь он из гранита. Этот не раскололся. Значит, готов был к подобному повороту событий. Из своих, из армейцев. Кому же он служит, если молчит, как партизан? Должно быть, на крепком крючке, раз такой упёртый. Не пытать же в самом деле? – ломал голову Берзалов. Хрен с ним, не нашего ума дело. В штабе есть кому допросить. Там костоломы найдутся подурнее наших архаровцев.
Прапорщик был старым – в представлении Берзалова – целых сорок пять лет. Из Пскова. Женат, или, точнее, был женат. Район тот пограничный накрыло в первую очередь, наверняка никого
– Вы, Федор Дмитриевич-ч-ч... – он начал цедить слова сквозь зубы, не разжимая челюстей, – должны у меня отдыхать. Я вам что приказал?!
– Что?.. – терпеливо вздохнул прапорщик, невозмутимый, как рептилия.
– Командировал вас в город, освежиться, вдохнуть цивилизацию. А вы?! – Его тяжёлый взгляд переполз с далёких ив на Гаврилова, физиономия которого была сродни камню у дороги. Тонкий шрам белел у него под ухом.
– А что я? – невинно спросил прапорщик, делая удивленное лицо.
Вернее, он думал-то, что оно удивленное, а оно, скорее, было у него хитрое, как у пятнадцатилетнего пацана.
– Вот именно, что?! – не сдержавшись, воскликнул Берзалов. – Приказы командира надо выполнять безукоризненно! – и добавил уже в сердцах: – Вашу-у-у… Машу-у-у!
– Есть, безукоризненно, – как эхо, отозвался Гаврилов, но даже не поменял позы, то есть он не боялся и не раболепствовал, а отвечал в соответствии с установками внутри себя. А установки были такими, какие приводят в преждевременной смерти. К бабке не ходи. Погибнет ведь, как-то неожиданно догадался Берзалов, в самые ближайшие дни, до лета не дотянет. Но прапорщик всем своим видом показывал: «Может, я не хочу дожить наравне со всеми до старости, может, мне этого и не надо, а это уж, извини, моё полное моральное право – умереть в бою от шальной пули или холодного штыка».
– Знаете, что?! – вспылил Берзалов на крутых обертонах, и подумал, что не стоит его здесь, при всех, строить Гаврилова и напоминать о дисциплине.
– Что?.. – на этот раз он удосужился повернуть голову так, чтобы видеть своего непосредственного командира краем глаза.
«Ну что ты можешь со мной сделать, – читалось в нём. – Послать на передовую, в окопы или отлучить от любимого дела? Ах, да, я забыл, ещё есть гауптвахта. Так я этого всего нахлебался, ещё когда ты не родился».
– Ничего… – сказал Берзалов. – Потом поговорим… – пообещал он, не намереваясь пускать всё это на самотек, но потихонечку стал остывать.
До такого возраста я не доживу, думал он почти уныло, по нашей жизни-то. И действительно, госпиталь в городке был переполнен облученными. В первое атомное лето первого атомного века каждый день хоронили по сотне и более человек, через полтора года уже – по одному-два, в основном, конечно, гражданских, потому что они не были обучены, хуже были экипированы, не принимали
цистамин[1], которым пичкали военных, часто рисковали почём зря. Теперь пошли те из них, кто получил относительно малые дозы, но всё равно заболели. Через год заболеют те, кто облучился ещё меньше, и так до бесконечности, пока все не вымрут. Арифметическая, то бишь геометрическая прогрессия наоборот. Были и такие, которые облучались по глупости, забредая на радиоактивные территории или употребляя в пищу отравленные продукты или воду из неизвестных источников. Говорят, что якобы у верховного командования есть страшно дефицитные американские таблетки, которые моментально выводят радикалы из организма, и якобы таблетки эти помогают людям, схватившим даже смертельную дозу. Но это не про нас, думал Берзалов, мы люди простые, окопные, нам и цистамин подойдёт. Судьба нас, видать, пока миловала. И не умнее мы, и не счастливее, а просто везучие. Планида, ничего не скажешь, мать её за ногу.– А ты чего молчишь? – раздраженно спросил Берзалов у второго пленного. – Юпитин, развяжи ему руки! И дай спирта!
– Товарищ старший лейтенант…
– Дай, дай… – со смыслом посоветовал Берзалов. – Хуже не будет. И хлеба дай, если есть.
– Он, дурилка картонная, Игнатьева ранил… – напомнил прапорщик Гаврилов.
Он произнёс это равнодушно, скорее для проформы, перекладывая на плечи старшего лейтенанта последствия его решений, в том числе и чисто с моральной точки зрения: «Надо б было наказать по всей строгости». Однако Берзалов не обратил на его слова никакого внимания. Вернее, он-то, конечно же, обратил и даже подумал, что Федор Дмитриевич имеет права на своё суждение, но в данной конкретной ситуации следовало разговорить пленного, тем более, что сержант Игнатьев, по его же словам, ранен легко и через пару-тройку дней встанет в строй.
– Студент, что ли?.. – спросил Берзалов беззлобно, чтобы наладить контакт.
– Ага… – односложно ответил пленный, давясь хлебом. – Педагогический… – добавил он с набитым ртом, едва двигая языком.
– Ха! – с презрением отреагировал Юпитин и скорчил отвратительную рожу, которая как нельзя лучше подчёркивала его рязанские корни, а ещё отражала целую солдатскую философию: мол, чего с пленным возиться – никчёмный человечишка, даже стрелять не умеет, такого ни кормить, ни поить не надо, тем более спиртом угощать.
Но Берзалов не стал вникать в мысли и поступки старшего сержанта Игоря Юпитина, командира второго отделения, человека, в общем-то, вдумчивого и предсказуемого. Его интересовало другое, то что было продолжением утреннего сна. «Педагогический» – это звучало, как привет из другой, мирной жизни, которая никогда не вернётся. Все это понимали и все старались проникнуться настоящим моментом, чтобы не сойти с ума. Только это плохо получалось. Человеку нужно прошлое, он так устроен. Однако теперь этого прошлого ни у кого не было. Оно было разделено на мирную жизнь – такую желанную, о которой вспоминали с трепетом и пиететом, и на атомный век, которому не было видно ни конца ни края, потому что он только-только начался. И все, кто сейчас живёт, его конца не увидят, да и какой может быть конец после Третьей мировой? Только очень плохой. «Хана нам всем», – считали многие. Вот народ и дурел потихоньку. Ну и голод, конечно, извечный спутник этого самого атомного века.
От пленного пахло маргаритками, и Берзалов удивился, что этого никто не замечает. Человек пахнет маргаритками! С чего бы это? Но разведчикам по нынешним временам, похоже, было всё равно. На то они и разведчики, чтобы ничему не удивляться.
Пленный с жадностью глотнул спирта, даже не закашлялся и снова вгрызся, как кролик, острыми зубами в краюху чёрного хлеба. Кадык на его худой шее ходил вверх-вниз, вверх-вниз. Он держал краюху двумя руками, как человек, который не ел лет десять. В бровях и из-под шапки над ушами виднелись белые яйца вшей.
– Мы… мы… – промямлил он, – последнее время одной крапивой питались.
– А куда шли? – спросил Берзалов.
– На юг, – очень даже по-деловому ответил пленный.
Язык у него заплетался.
– Куда-а-а… на юг?
– А я что знаю?.. – осмелел он. – Фомин…
От пленного даже не «фонило». Дозиметр, встроенный в часы, показывал меньше нормы облучения, всего-навсего двадцать девять микрорентген в час. Значит, знали, где идти, удивился Берзалов.
– Бородатый, что ли?...