Атосса. Император
Шрифт:
— Говори же! Я могу слышать все. Мое безумие прошло!
— Император работает над планом будущего города Антинои и над проектом памятника своему несчастному любимцу, — отвечал Понтий. — Он не позволяет помогать ему, но все-таки приходится учить его отличать невозможное от возможного и осуществимого.
— Да ведь он созерцает звезды, а твои глаза прикованы к дороге, по которой ты ходишь.
— Зодчий не может иметь дела с тем, что колеблется и не имеет надежного фундамента.
— Это жестокие слова, Понтий. Я вела себя совсем как безумная в последние недели.
— Однако пусть бы все колеблющееся так же скоро и хорошо приходило в
— Не говори мне больше о нем, — сказала Бальбилла и содрогнулась. — Его вид был ужасен. Можешь ли ты простить мне мое поведение?
— Я никогда не сердился на тебя.
— Но ты потерял уважение ко мне.
— Нет, Бальбилла. Красота, которая дорога каждому, кого лобзает муза, увлекла легкокрылую душу поэтессы, и она заблудилась в своем полете. Пусть она летает. Она стоит на твердой почве, это я знаю.
— Какие добрые, какие ласковые слова! Но они слишком добры, слишком ласковы. Я все-таки бедное, колеблемое ветром создание, тщеславная безумица, которая в этот час не знает, что сделает в следующий, избалованное дитя, которое охотнее всего предпринимает то, что ей следовало бы оставить, слабая девушка, которой доставляет удовольствие спорить с мужчинами. Словом…
— Словом, прекрасная любимица богов, которая сегодня твердым шагом всходит на скалу, а завтра порхает над цветами, окруженная солнечным сиянием, словом, существо, на которое не похоже никакое другое и которое, для того чтобы стать совершеннейшей женщиной, не имеет недостатка ни в чем, кроме…
— Я знаю, чего мне недостает, — вскричала Бальбилла. — Сильного мужа, который был бы моей опорой и советов которого я слушалась бы. Этот муж — ты, и никто другой, потому что, как только я знаю, что ты находишься со мною, то мне становится трудно делать что-нибудь другое, кроме того, что следует делать. Вот я, Понтий, перед тобою. Желаешь ли ты принять меня со всеми моими слабостями, капризами и недостатками?
— Бальбилла! — вскричал архитектор вне себя от потрясающего сердце изумления и надолго прижал губы к ее маленькой руке.
— Желаешь? Желаешь ты принять меня? Не оставлять меня никогда, предостерегать, поддерживать и лелеять?
— До конца дней моих, до моей смерти, как мое дитя, как мои глаза, как… смею я верить этому и сказать: как мою милую, как мое второе «я», как мою жену.
— О Понтий, Понтий! — отвечала она с горячим чувством и схватила его руку обеими своими. — Этот час возвращает сироте Бальбилле отца и мать и, сверх того, дарит ей мужа, которого она любит.
— Моя, моя! — вскричал Понтий. — Вечные боги! В течение всей моей жизни я среди работы и усилий не находил времени насладиться счастьем любви, и за сокровище, которого вы лишали меня так долго, вы платите мне теперь с лихвой, и с лихвой на лихву!
— Как можешь ты, рассудительный человек, так преувеличивать цену своего сокровища? Но ты все же найдешь в нем кое-что и хорошее. Оно уже не сможет представить себе жизнь без своего обладателя.
— А мне уже давно она казалась пустой и холодной без тебя, редкое, единственное, несравненное создание!
— Почему же ты не явился раньше?
— Потому, потому… — отвечал Понтий, — потому, что полет к солнцу мне казался слишком смелым, потому, что я помнил, что отец моего отца…
— Что он был благороднейший человек, который поднял предка моего рода до своего величия.
— Он был — вспомни хорошенько об этом
в настоящий час — он был рабом твоего деда.— Я знаю это, но знаю также и то, что я не видела на земле ни одного человека, который был бы более достойным свободы, чем ты, и которого я стала бы с таким смирением просить, как тебя: возьми меня, бедную, глупую Бальбиллу в жены, веди меня и сделай из меня все, что еще может из меня выйти к твоей и моей чести.
Быстрое плавание по Нилу доставляло Понтию и его милой дни и часы величайшего счастья. Прежде чем флот вошел в Мареотийскую гавань Александрии, архитектор открыл императору свою прекрасную тайну.
— Я неправильно истолковал пророчество, которое тогда изрекла тебе пифия, — сказал Адриан, вкладывая руку архитектора в руку Бальбиллы. — Хочешь ты, Понтий, знать слова оракула? Тебе нет надобности помогать мне, милое дитя. Что я прочел раз и два, того я никогда не забываю. Пифия сказала:
То, что выше всего и дороже тебе, ты утратишь,
И с олимпийских высот ты ниспровергнешься в прах.
Но испытующий взор открывает под прахом лучистым
Прочный фундамент из плит, мрамор и каменный грунт.
Ты сделала хороший выбор, девушка. Оракул обеспечивает тебе странствование в жизни по твердой почве. Что касается пыли, о которой он говорит, то она и действительно существует в известном смысле. Что же касается декрета о вашем браке, который вследствие различия вашего происхождения, пожалуй, противоречит закону, то об этом позабочусь я. Отпразднуйте в Александрии вашу свадьбу так скоро, как желаете, но затем отправляйтесь в Рим. Вот условие, которое я ставлю вам. Моим задушевным желанием всегда было ввести в сословие всадников новых, достойных членов, так как только этим способом может быть снова поднято его значение. Это кольцо делает тебя всадником, Понтий, и для человека, подобного тебе, для мужа Бальбиллы и друга императора, конечно, найдется впоследствии место в сенате. Что в наше время можно сделать из плит и мрамора — это ты покажи при постройке моей гробницы. Изменил ли ты план моста?
XV
Известие о назначении «поддельного Эрота» наследником императора было принято в Александрии с торжеством, и граждане снова воспользовались этим благоприятным случаем для того, чтобы устраивать празднество за празднеством.
Титиан позаботился о выполнении обычного в таких случаях милостивого манифеста, и таким образом, между прочим, отворилась и канопская тюрьма, и скульптор Поллукс был выпущен на свободу.
Несчастный художник побледнел в заключении, но не исхудал и не лишился физических сил; зато бодрость его души, его жизнерадостность, его веселое стремление к творчеству — все это было сломлено.
Когда он в разорванном и грязном хитоне шел из Канопа в Александрию, в его чертах не выражалось ни живой благодарности за неожиданно подаренную ему свободу, ни радости от надежды скоро снова увидать своих и Арсиною.
В городе он безучастно и бессознательно шагал из одной улицы в другую, но он хорошо знал свою родину, и его ноги нашли надлежащую дорогу к дому сестры.
Как обрадовалась Диотима, какие радостные крики подняли дети, с каким нетерпением каждый вызывался проводить его к старикам! Как высоко перед новым домиком Эвфориона прыгали грации, кинувшись с ласками к возвратившемуся Поллуксу!