Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Не каждый решится покупать такие вещи, скупка краденого у них тоже порицаема.

– Не везде. Если доказать, что вещь была у вас в доме более тридцати лет, то изъять ее по суду невозможно… Мой друг из Гамбурга, исследователь Георг Штайн, вытоптал икону четырнадцатого века, Иверскую; нацисты вывезли из Пскова. Она оказалась в молельне кардинала Соединенных Штатов Спэлмана… Писал, требовал вернуть похищенное в русский храм, без толку. Обратился к папе. После этого семья покойного кардинала подарила икону в церковь Сан-Франциско, все вроде бы соблюдено, ушло к православным, а там и по-русски-то никто не говорит, старшее поколение повымирало, а молодые языка не знают, прилежны той культуре, а не нашей, о войне знают понаслышке…

– Трагедия современной войны заключается в том, что сразу же перестанет поступать свет, вода и тепло, – задумчиво, словно бы продолжая разговор с кем-то, заметил Андрей Петрович. – Нынешняя война – это уничтожение детей и стариков – в первую очередь. До начала Отечественной в городах еще были колодцы; газ считался новинкой; в деревнях хлебы пекли; а сейчас? Как жить без привычного водопровода, электричества и газа? Это ведь конец, гибель… Рейган не может представить себе, что это такое, но ведь европейцы должны помнить войну?

– Поляки помнят… Югославы… Норвежцы… Французы… Лондон не знал оккупационного статута, но помнит гитлеровские фау.

– Бонн

знал и оккупационный статут, и бомбежки, и голод… Они-то о чем думают?

– Слишком крепко повязаны с Белым домом, план Маршалла уже в сорок седьмом начался. Но мне сдается, западные немцы рано или поздно осознают свою значимость в раскладе сил мира.

– Политика берет в расчет очевидность, – улыбнулся Андрей Петрович. – Особенно нынешняя политика сверхскоростей… Пока-то вызреет тенденция, наберет силу, пока-то станет реальностью. Экономику Франции кто расстреливает? Или Испании? То-то и оно, что не французы с испанцами. С реальностью бороться трудно, с тенденцией – куда легче. А возьмите реальность американского консерватизма? Он проистекает из инерции страха и соперничества, а такие черты характера чаще всего приложимы к неблагополучным людям, к обездоленным группам населения, которые живут под секирой постоянной неуверенности в завтрашнем дне, считают, что «раньше было лучше»; отсюда – один шаг до реакционности, которая мечтает реставрировать то, что было в пору дедов и прадедов. Консерваторам легче править, опора на молчаливое большинство. Когда наши внуки мечтают жить в условиях рыцарства Айвенго или удалого гусарства Дениса Давыдова – это одно дело, а вот если президент не может признать допустимым то, что не укладывается в его сознании, если он хочет возвратить свою страну к тому моменту, когда, по его мнению, нация отклонилась от истины, тогда вызревает конфликтная ситуация. Трагизм правого консерватизма наиболее выпукло вызрел в Генри Форде – махровый реакционер, склонный к крайним мерам во имя того, чтобы удержать традиции, хотя то, что он сделал для Штатов, на самом-то деле революционизировало страну, вывело ее к решению совершенно новых проблем. И поставил точки над «и» здравомыслящий Рузвельт, которого Форд активно не любил. Любопытно, знаете ли: американские либералы ставят на примат государственной стратегии, на сильное правительство, которое сумеет вывести страну из тупика, а консерваторы уповают на челюсти и мускулы каждого способного действовать круто и резко – возвращение к временам Клондайка…

Степанов покачал головой:

– Это вы подвели меня к тому, что сейчас важнее борение реакционной и либеральной устремленности в Штатах, чем сшибка социалистических тенденций Западной Европы с консервативной демохристианской явью? Положили литератора на лопатки?

– Отнюдь. Высказал свою точку зрения, кто знает, может, пригодится для размышлений, особенно если придется спорить в Лондоне. Я, знаете ли, отношусь к спору не как к гладиаторству, когда один обязательно гибнет; спор помогает понять суть, в этом его ценность… Я попытался выстроить некую схему американского консерватизма, во внешней политике в первую очередь. Пугает метание: то провозглашение абсолютного изоляционизма, то, наоборот, перенос политической активности в Старый Свет, – безусловное и немедленное освобождение Восточной Европы от коммунистов, то тактика сдерживания Советского Союза, потом – война во Вьетнаме, которая сделалась национальной катастрофой; как выход из нее – разрядка; а ныне приглашают к крестовому походу против нас с вами, исчадий ада. Чего ждать дальше? Куда их нелегкая поведет? Все понимаю, – национальная усталость, разочарование в идеалах, рост антиамериканизма в мире, хочется как-то помочь делу, но ведь самая страшная угроза шарику заключается не в словах, а в том, что у Белого дома нет реальной внешнеполитической концепции, сплошные эмоции, прямо-таки царство женщин, загримированных под ковбоев. И еще: когда правый ультра Уоллес нападает на государственный аппарат, как на самых страшных врагов, охранников либерализма и демократии, я вспоминаю Германию начала тридцатых годов, Дмитрий Юрьевич… Я очень боюсь того, что там, за океаном, появятся люди, крепкие люди, которые станут играть на нынешней конъюнктуре, играть круто, и привести это может к неуправляемым последствиям…

II

«Дорогой Иван Андреевич!

Нет сил видеть трагедию, разыгравшуюся ныне в Нижнем Новгороде, на “Всероссийской Промышленной и Сельскохозяйственной выставке”.

Савва Иванович Мамонтов, имеющий, видно, добрые отношения с министром финансов Сергеем Юльевичем Витте, чувствовал себя здесь хозяином, но таким, которого отличают такт и доброжелательство, что вообще присуще истинно русскому интеллигенту, по-настоящему радеющему о культуре. Он и привлек к росписи павильона, посвященного Крайнему Северу, своего любимца Константина Коровина, а огромные панно в центральном павильоне поручил Врубелю. Конечно, только Мамонтов мог позволить себе такое, но даже он переоценил свои силы. Когда старики-академики развесили в центральном павильоне свои картины в громадных рамах, они оказались раздавленными Врубелем. Работает он с невероятной скоростью и не считает нужным скрывать этого. Представляете, как это злобит его многочисленных врагов?! На одной стене наш сюжет, русский. А на противоположной – панно «Принцесса Греза», по Эдмонду Ростану. Он, кстати, сам и перевод сделал. Тот, что опубликовали, не понравился ему; французский, латынь он знает, как русский, в совершенстве; по-моему, и немецкий чувствует великолепно, поэтому ростановскую вещь сделал мастерски, лучше наших литераторов. Вообще же, коли говорить о иерархии в мире искусств, то, бесспорно, на первом месте стоит музыка, на втором живопись и лишь на третьем литература. Ведь ни Бах, ни Мусоргский перевода не требуют, они входят в сердца и души сразу же и навсегда. Живопись имеет какие-то границы, фламандцев отличишь от испанцев немедля, как и Врубеля от Мане. А литература более субъективна в восприятии, да и перевод потребен отменный, соответствующий уровню созданной прозы. Кстати, и здесь Врубель эпатирует общественность, браня повсюду Толстого: мол, пристрастен, Анну Каренину не любит, оттого и бросил ее под поезд, князя Андрея терпеть не может, потому и заставляет его, несчастного, мучиться в лазарете. Признает только “Севастопольские рассказы”. Считает, Толстой воспарил, присвоив себе функции высшего судии, а сие, по его мнению, от папства. Достоевского тоже костит, нерусский, мол, конструирует характер, подделка под Запад, коммерция, оттого так в Лондоне и нравится. Зато Гоголя знает наизусть; читая, плачет и смеется, как ребенок.

Отвлекся. Это я с силами собирался, чтобы рассказать про то, что разыгралось на моих глазах.

Гроза начала собираться, когда приехали старцы из Академии, дабы самолично наблюдать за развескою своих картин. Когда Коровин пришел в павильон (Врубель в то время работал под потолком, на лесах, как только не сверзился, сделаны шатко, все скрипит, шатается!), поглядел на привезенные работы, – сплошь мундиры с крестами или же безоблачные дали, и то, и другое зализано отменно, – лицо его помрачнело.

Зарежут Врубеля, Вася, – сказал он мне, – не простят, что его панно давят этих лилипутов”.

Я,

признаться, решил, что живописец, как и всякий человек искусства, склонен к преувеличениям, и не поверил ему. Действительно, что можно сделать с готовой уже работой, поражающей каждого, кто входит в павильон?!

Однако по прошествии немногих дней я лишний раз убедился, что художник всегда чувствует точнее, чем мы, грешные.

Старцы из Императорской Академии объявили, что не желают выставлять свои картины рядом с “декадентским безобразием” Врубеля. Кто-то подсказал им, что решение Сергея Юльевича Витте об оформлении павильонов не согласовано с Императорской Академией. Была создана специальная комиссия, которая прибыла в Нижний Новгород и сразу же забраковала панно Врубеля, как “чуждые духу Православия, Самодержавия и Народности”.

Бедный Врубель впал в прострацию, начал прикладываться к бутылке, и что б с ним стало, не знаю, – сначала травили в Киеве, запретив роспись Собора, травят постоянно в повременной печати за “декадентство” – не покровительствуй ему Мамонтов и не обожай его наш добрый Поленов. Оба бросились в бой, каждый по-своему. Мамонтов отправился к Витте, Поленов – к Врубелю, опекал его, как добрый дядька, не отходил ни днем, ни ночью. Витте, выслушав Мамонтова, обещал подумать. Положение его трудное, как-никак живописью распоряжается не кто-нибудь, а Великий Князь, его слово есть истина в последней инстанции. А Мамонтов, закусив удила, не стал дожидаться решения вопроса в Сферах, вернулся в Нижний и, не скупясь на “борзых” для местного начальства, арендовал пустырь возле Всероссийской выставки. Несмотря на всю нашу азиатскую неповоротливую косность, Мамонтов прямо-таки пробил разрешение властей и в несколько дней построил павильон специально для панно Врубеля. И повелел у входа повесить огромную вывеску: «Выставка декоративных панно художника Врубеля, забракованных жюри Императорской Академии Художеств».

Поленов помог закончить второе панно, поскольку Врубель по-прежнему был в прострации, ошеломленный и раздавленный, не в силах двигаться.

А когда повалили толпы народа и Врубель узнал об невероятном своем успехе, сел в поезд и уехал из Нижнего. Слава пришла к нему в его отсутствие.

Я спросил Поленова, что слышно об несчастном, опасаясь за его жизнь.

Тот ответил, чтоб я не переживал, Врубель уехал к своей невесте, оперной звезде Надежде Забелле; любит ее без ума; это, верно, и спасло его от гибели в те страшные дни, когда все улюлюкали против его гениальных работ…

Давай-то, Бог, чтоб всегда любовь помогала художнику переносить трагедию.

Да его ли одного это доля?! Не есть ли это удел всего нашего общества, где Истину определяет мракобес Победоносцев, инквизитор наших дней, да те еще, кто толпится вокруг трона?!

Я пробуду здесь до конца месяца, Иван Андреевич. Адрес мой прежний: гостиница “Волга”. Был бы рад Вашему письму.

Нижайший поклон Вашему милому семейству.

Искренне Ваш Василий Скорятин».

Часть вторая

1

– Фриц Золле похоронил свою подругу полгода назад, – сказал Ричардсон, пропуская Фола в маленький бар возле Репеербана, пустого, не расцвеченного рекламами; вечер не начался еще. – Посидим тут, никто не будет мешать. Что хотите? Пиво? Или виски?

– Молоко. И хороший гамбургер.

– Молока здесь нет. Я схожу в «Эдеку», это за углом. Какое любите, жирное или постное?

– Жирное. Спасибо, мистер Ричардсон, но ходить в «Эдеку» не надо, я не смею вас затруднять. Выпью воды, я плохо переношу перелеты, живот болит, с удовольствием жахну с вами хорошего виски завтра вечером.

– Меня зовут Стив…

– Очень приятно, я – Джос. Вы, полагаю, знаете предмет моего интереса?

– Знаю. Странно, человек с таким мягким именем занимает столь жесткую позицию.

– Разумную. Так точнее. Надоело отступать. У меня отец погиб в Нормандии, в сорок четвертом, я чту его память.

Ричардсон возглавлял подразделение, занимавшееся анализом информации на интеллектуалов Западной Германии; именно ему было поручено обобщить все те материалы, которые были собраны на Фрица Золле; указание из Вашингтона он получил неделю назад; в прошлом научный сотрудник Центра стратегических и международных исследований Джорджтаунского университета, он был привлечен к работе, когда команда Джорджтаунского центра вошла в администрацию Рейгана, чтобы отстаивать концепцию военно-морского присутствия Соединенных Штатов во всем мире для обеспечения контроля над ключевыми энергетическими ресурсами.

– Давайте о Золле. Он меня очень интересует, Стив, очень. Больше, чем все остальные, – на данном этапе комбинации.

– Но я не знаю остальных.

Фол отрезал:

– Я знаю.

Ричардсон обернулся к бармену, чтобы Фол не заметил острой неприязни, родившейся в нем: интеллигент, он строил свои отношения с сотрудниками подразделения на принципе доверия, равенства и дружества, только поэтому смог собрать уникальную картотеку и завязать добрые связи с ведущей профессурой университетов севера Германии (на юге создали другой центр, базировавшийся в Мюнхене, под крышей филиала фирмы «Кемикл индастри лимитед»; в Бонне работала резидентура посольства, в Базеле и Аахене дислоцировались филиалы швейцарского и голландского центров в рамках «Общества по исследованию проблем мира и развития»).

– Пожалуйста, Франц, – сказал он бармену, – моему другу и мне кофе. Если бы вы смогли организовать пакет молока, было бы вообще совершенно великолепно. И большой гамбургер. – Ричардсон наконец обернулся к Фолу; в глазах было дружество; он давно уже подсчитал, – чтобы погасить в себе гнев, ему достаточно семь-восемь секунд; вначале, правда, на это уходило секунд двадцать; собеседник – если не был полным чурбаном – не мог не обратить внимания на то, как долго Ричардсон копался в кармане, доставал сигарету, мял ее, прикуривал; всякая задержка темпоритма неестественна; разве что заикание. Увы, далеко не всякий наделен этим выгоднейшим качеством: естественная возможность продумать ответ, погасить ненужные эмоции, вызвать улыбку или сострадание; кто заподозрит человека в хитрости, коли у него врожденный дефект речи?!

– Вы зря на меня обиделись, Стив, – заметил Фол. – Я бы никогда не посмел просить имена ваших информаторов. Каждый делает свое дело так, как считает нужным, и с тем, кто ему пришелся по душе. Но и я никому не открываю то, что считаю своим. Поймите меня верно.

– Почему вы решили, что я обиделся?

Фол пожал плечами:

– Я мог бы сглотнуть эту вашу ложь, однако наши отношения после этого сломались бы, Стив. Я человек открытый, поэтому отвечу: я знаю, как вы работали над собою, чтобы научиться скрывать эмоции. Я знаю, с кем вы делились своими соображениями по этому вопросу. Более того, – он улыбнулся, – мне известно имя той актрисы из Бохума, которая давала вам уроки, некий сплав систем Станиславского, Брехта и «Комеди Франсэз»…

– Что ж, значит, красные не очень-то далеки от истины, когда говорят, что мы стали страной тотальной слежки, – очень весело…

– Красные весьма далеки от истины, а вот обижаться друг на друга нам не пристало… Итак, я весь внимание, Стив.

Ричардсон откинулся на спинку стула, чтобы не мешать бармену накрывать стол, проводил его рассеянным взглядом, закурил, прикрыл глаза и, откашлявшись, начал монотонно, без всякого интереса, как-то со стороны, раскручивать:

Поделиться с друзьями: