Авантюрный роман
Шрифт:
13
Несчастье бросает тень вперед…
Все божественной игрою рождено и суждено…
Фифиса была маникюрша отменная. К Наташе ходила по воскресеньям — в будни Наташе было некогда.
— Ну, что нового? Давно не видали нашу красавицу? Я про Любашу…
Фифиса даже ножницы уронила.
— Ох, милая моя! Ну и дела! Уж не следовало бы говорить, да вам ведь можно. Была я там третьего дня. Вызвала меня, значит, ногти делать. Ну, пришла я, а самой-то еще нету. Вижу, все благополучно, еврейный лакей двери отпирает, новая собачка бегает, хорошенькая, как купидон. Цветов всюду наставлено гибель, по комнатам англичанка ходит,
Ну я, значит, в будуарчике села, инструменты достала — жду. И вдруг нежданно-негаданно — звонок — является сам фон-барон, а он теперь, я знаю, за городом работает. Ну, поздоровался, он меня любит. «Я, — говорит, — Анфиса Петровна, только Люлечку дождусь, меня в город по делу прислали и нет ли чего пожевать». Ну и предложила я наскоро яишенку сварганить. И так он простодушно сказал: «сварганить — так сварганить». Ну, я живым манером, раз-два все ему в столовой на уголок стола поставила — сидит, ест. А сама принесла горячей воды, села в будуарчик — жду. И минутки не прождала — влетает моя барынька, веселая, ну, прямо купидон. «Живо, — кричит, — Фифиса, я тороплюсь». И не успела она шляпу снять, как слышим — звонок. И вбегает в комнаты прямо в будуарчик этот пузан, американский черт. Рожа вся на сторону, губы лиловые, как у медведицы… Не здоровается ничего и прямо: «Я, — говорит, — сам видел, как вы подъезжали и кто вас провожал» — рожа такая наглая. По-французски говорит — баронесса-то по-американски ни кукуреку, как и мы, грешные. Баронесса себя сдержала и говорит: «Это что же значит?» — «А то, — говорит, — значит, что вы, верно, стареть начали, что за мальчишками бегать стали». Ведь это подумать только — такой богатый человек и такие простые слова произносит! Тут баронесса спокойно говорит: «Уходите вон и не смейте возвращаться». А он губы распялил и: «Сами позовете!» Подумать только! И ведь ушел! В передней дверью хлопнул. Только погодите, дело-то еще только начинается. Он, значит, дверью хлопнул, а с другой стороны, слышим, точно кто заикается: «А-а-а… а-а-а…» Оборачиваемся — барон! Лицо задрал — одни ноздри и в бороде кусок яичницы трясется. Хочет что-то выговорить и не может. Ну до того страшно! Я чего-то особенно этой яичницы в бороде испугалась. Последние, думаю, времена наступили. А баронесса побелела вся, однако смеется: «Грива, Грива, ты чего?» А он все заикается и вдруг: «Кто это у вас сейчас был?» А она, верите ли, растерялась! Ну, кто бы подумал! Такая баба умница… Ну, сказала бы: «Кто был, того нет» — или… мало ли как. А она только «Грива, да Грива». Тут уж я набралась духу и говорю: «А это, разве не знаете, один тут старичок блаженненький». Тут она немножко в себя пришла и говорит: «Чего ты? Не понимаю. Это нужный человек, он мне помогает на бирже играть». А тот опять за свою волынку: «А-а-а, а о ком он говорил?» А баронесса смеется: «Представь себе, — говорит, — этот старый шут, кажется, в меня влюбился… И во всяком случае ему, по-видимому, обидно, что я каталась с Верочкой и ее мужем, а его мы в свою компанию не принимаем». Ну, и затарантила… Гляжу — он и отошел, улыбаться стал. Потом попрощался и пошел. Все, кажется, обошлось, а тут опять комедь. Баронесса моя глаза закатила да как завизжит: «Боюсь, боюсь, боюсь!» Ногами бьет, всю ее корчит… Уж и намучилась я с ней — и водой, и одеколоном — прямо всю даже ботэ [20] с лица смыла — потом, как пришла в себя, к Кева звонила, скорее мамзель с красотой прислать. И чего она так — понять не могу. Я уж допытывалась, что не того ли она боится, что американец совсем ушел и деньги унес. Так она даже улыбнулась. «Я, — говорит, — его сама больше на порог не пущу. Уж если человек смел таким тоном заговорить, так такой человек больше никуда не годится. Он, как яблоко с червем, не знаешь, как кусить, откуда пакость вылезет». Со мной-то она откровенна, знает, что я никому никогда… Целый день по домам ходишь — мало ли чего наслушаешься, если начать сплетки разносить, тоже хорошего мало.
20
Буквально — красота (фр.).
— Чего же она испугалась? — спросила Наташа.
— А кто ее знает. Мне уж даже в голову пришло — да уж очень как-то невероятно — неужели она испугалась, что барон что-то понял? Неужто он и впрямь ничего не знает! Тут перед самым его носом такая, как говорится, щепетильная жизнь, и вдруг он ничего не замечает. Воля ваша — поверить трудно. Что ж он, уже совсем идиот, что ли?
— А может быть, так любит, что не хочет видеть? — задумчиво сказала Наташа.
— А если не хочет, так чего же вылез? Чего ноздри раздул? Ну и дела! И до чего же все это было страшно! Ну, думаю, Бог с ними и с деньгами. Не пойду больше к ним ни за что, еще в свидетели попадешь. Ну, однако, вчера все как будто утихомирилось. Американец три корзинищи роз приворотил. Она его и на порог не пустила — верно этого самого червя боится, хю-хю-хю!
Ну и дела! Я, между прочим, думаю, что у ней, пожалуй, какой-нибудь другой ерш на прицепе, а то бы так не фыркала…Если бы все всё время не говорили о Гастоне, Наташа давно бы его забыла.
Но о нем говорил у Велевич отставной Галтимор, потому что упомянул о Любаше, а у Любаши была стофранковка с зеленым пятном, происхождение которой так и осталось невыясненным. О Гастоне говорила Фифиса, потому что опять-таки рассказывала о Любаше. О Гастоне говорили собственные Наташины руки, потому что Гастон советовал подкрасить ногти…
Внешне жизнь текла обычно и ровно. В мастерской спешно сдавали последние заказы, назначили день для сольд, манекены и продавщицы толковали между собой о каникулах и о том, кто куда поедет.
Манекен Вэра вела себя загадочно, о своих планах никому не рассказывала, но давала понять, что все, может быть, удивятся. Мосье Брюнето был погружен в работу по уши. Он непритворно хлопотал, разъезжал, звонил по телефону, рылся в счетах и торговых книгах.
Что касается мадам Манель — то тут появилось нечто новое. Появилась неожиданная почти нежность к Наташе. Она кивала ей головой, улыбалась, любовно поправляла ей локоны и всячески выделяла из общей стаи легконогих девиц. В своей тоске и тревоге Наташа почти не замечала этой лестной для нее перемены. Дело в том, что в мастерской тоже говорили о Гастоне, потому что говорили о дансерах, а о дансерах говорил Галтимор, когда рассказывал, что встретил Любашу. И говорили о ночных ресторанах, и она вспомнила тот вечер, когда увидела его «с покойным другом» его отца.
Она «прекрасно сознавала, что ни капельки в этого типа не влюблена», но он внес в ее жизнь что-то ядовито-тревожное, замутил, как морская сепия, воду ее жизни, и в этой черной воде где-то шевелилось чудовище, которое погубит ее, и она не видела его и имени его не знала, — но чувствовала, что оно здесь, и плакала во сне…
Так прошло время. И настал день…
14
Твои слезы текли для меня, мои губы выпили твои слезы.
Я принесу тебе желтый мак с пурпурными лепестками.
— … Такая, я тебе скажу, живодерность в них сидит, во всех до единой, в этих ангелах-то, без которых жить-то нам невозможно!
Она только что пришла из мастерской, когда он постучал к ней в дверь и, не ожидая ответа, вошел.
Наташу поразил его возбужденный, почти безумный вид. Щеки горели, запавшие глаза были красны и лихорадочно томны.
— Я уже два раза был здесь сегодня, — сказал он. — Ходил, ждал перед вашей мастерской и не видел, как вы прошли.
Он вдруг опустился на колени, схватил Наташины руки, прижался к ним лицом и заплакал. Наташа вся затихла и ждала. Ей самой было странно, что вся истерическая тревога последних дней вдруг отошла от нее, и это нежданное и такое удивительное появление Гастона не взволновало и именно не удивило ее, а, напротив, как-то чудесно успокоило.
Он поднялся, встал рядом с ней заплаканный, как ребенок, с припухшим ртом.
— Наташа! — говорил он, — вы одна у меня на свете, вы — единственное существо, которое можно и надо любить. Вы не знаете, какие есть подлые, низкие души. Они не успокоятся, пока не сделают из вас негодяя… Нет, этого им мало! Они хотят сделать из вас самого черта и тогда… тогда отшвырнут его… потому что с ним стыдно показаться, все видят его рога и копыта…
Он снова зарыдал.
Наташа ласково гладила его по голове.
— Вас обидели, бедный мой мальчик? — спросила она.
— Наташа! — бормотал он. — Наташа, полюби меня, удержи меня около себя, не отпускай. Я люблю тебя… Будем вместе с сегодняшней ночи навсегда.
Он плакал и целовал ее солеными от слез горячими губами.
— Я не уйду от тебя сегодня… Ты не прогонишь меня? Я такой несчастный… Я пришел к тебе навсегда… Ты не оттолкнешь меня?
— Нет, — ответила Наташа очень серьезно и грустно. — Нет. Я ждала тебя.
Уже светало. На улице гремели жестянки мусорщиков. Постукивая глухим звонком, прошел трамвай.
Гастон спал, закинув голову, стонал и метался во сне.
Наташа нагнулась к его лицу. Оно пылало…
— Он болен?
Она провела рукой по его лбу. Он открыл мутные, красные глаза и со стоном закрыл их снова.
— Ты болен, Гастон?
— Ужасно болит голова…
Она встала, поправила ему подушку, прикрыла его одеялом, села рядом на стул и долго, жадно рассматривала его.
Вот он — этот неведомый и жуткий, так странно вошедший в ее жизнь. И во сне у него то же детское пухлое лицо, рот обиженного ребенка, нежная молодая шея. И вдруг она вздрогнула: на подушке рядом с этим милым лицом лежала его рука, огромная, с далеко отставленным, непомерно длинным большим пальцем.