Автобиографическая проза
Шрифт:
…А сколько бедных студентов, бедных ученых, бедных родственников поддерживал он!
Но заметим себе: щедрость его была расчетлива в мелочах; вручая, например, студенту двести рублей на поездку в Италию, он не забывал уточнить: «А до вокзала отправляйся на трамвае, это в десять раз скорее и в десять раз дешевле, чем на извозчике: там пятак, а тут полтинник!»
Главный удар по отцовской «скупости» был нанесен мундиром. Мундиром «Почетного опекуна» (звание, полученное за создание музея). Мундиром, которого нельзя перелицевать, раз он еще не существует. Который должен быть
— Да, но это обойдется мне в семьсот рублей! — таков был ответ отца на наши поздравления его с новым званием.
— Неужели за звание надо платить?
— За звание — нет. За мундир.
— Как! У тебя будет мундир? Шитый серебром?
— Если бы серебром…
___________
Потом начались примерки, проходившие в гробовом молчании.
— Раз он портной, пусть смотрит сам. Его дело!
Впрочем, на моей памяти отец ни разу не бросил сознательного взгляда в зеркало. Безмолвные примерки, за которыми следовало глухое, медвежье ворчанье:
— Семьсот рублей за одежду — да это форменный грабеж! Прикинем: на семьдесят пять рублей сукна, да на сотню серебряного и золотого шитья, — материал и работа — да полсотни портному… ах, еще на подкладку рублей двадцать пять — вот вам всего-навсего двести пятьдесят — и это хорошая цена! Пусть будет, для очистки совести, триста. Куда же деваются еще четыре сотни? Кому?
— Но, папа, ведь придворный портной берет за работу не пятьдесят рублей, как обыкновенный.
— Придворный, обыкновенный. Есть только два разряда портных — плохие и хорошие. А для меня все они хороши, было бы во что вдеть руки и ноги! Придворный портной! Выходит, что переплачиваешь за звук, за слово «двор»!
___________
Наконец мундир готов, и мы помогаем отцу попасть в рукава и застегнуться на все крючки.
Восклицания восторга: «Какая красота! Как ты в нем хорош! Да посмотри же на себя!»
Он бросает в сторону зеркала растерянный и недоверчивый взгляд близорукого — чтобы тотчас же отвести глаза.
— Хорош! — даже слишком! (И, повторяя привычный свой припев:) Семьсот рублей потратить на себя! Стыд и позор!
— Так это же не на себя, а для музея, папа!
Он, настораживаясь:
— Постой, постой, постой… как ты сказала?
— Для музея. Чтобы почтить твой музей. Твой новый музей — твоим новым мундиром. Мраморный музей — золотым мундиром.
— У тебя красноречие твоей матери. Она все могла со мной сделать — словами.
— Да ведь это не слова, папа. Это — глазами видишь. Белая лестница музея, а наверху, меж двумя колоннами — ты. В темно-синем, серебряном, золотом… Посмотри, что за прелесть это шитье! Листья… веточки…
— Если бы не золото!
— Но ведь оно — почти совсем не золото! Так — тень золота, едва заметная, даже чуть
зеленоватая. Скромный, благородный вид!— Да, в глаза как будто бы не бьет. Но выглядеть такой… иконой!
И — со вздохом:
— Разве что для музея…
IV. ПРИЮТ
По делам Музея отец часто бывал в Германии и всегда останавливался в каком-нибудь странноприимном доме: убежище для людей почтенных, но незажиточных.
— Встают в шесть часов под звуки колокола.
— А ты?
— И я: это полезно для здоровья. Потом женщины моют полы, мужчины бреются.
— И ты тоже? (У отца никогда не было бороды, но были большие усы а ля Клемансо.)
— И я. — Потом все поют благостные пестнопения.
— Неужели ты тоже?
— И я.
— Но, папа, как ты можешь петь, ты же фальшивишь.
Он, соглашаясь,
— Да, я немного фальшивлю, но пою так тихо, чтобы меня никто не слышал, я только чуть-чуть открываю рот.
— Но они же протестанты! (Это говорит наша гувернантка, которая грезит о монастыре.)
— Да, протестантские. Но голоса прекрасны и слова тоже. А потом все пьют кофе с молоком… и уходят — до вечера.
— Папа, а это не Армия спасения!
Папа:
— Может быть, но в это не очень верится, ведь за все время я не встретил никого в форменном платье.
V. ЛАВРОВЫЙ ВЕНОК
(Перевод А. Эфрон.)
День открытия музея. Едва занявшееся утро торжественного дня. Звонок. Курьер из музея? Нет, голос женский.
Разбуженный звонком, отец уже на пороге зала, в старом своем, неизменном халате, серо-зеленоватом, цвета ненастья, цвета Времени. Из других дверей, навстречу ему — явление очень красивой, очень высокой женщины, красивой, высокой дамы громадными зелеными глазами, в темной, глубокой и широкой оправе ресниц и век, как у Кармен, — и с ее же смуглым, чуть терракотовым румянцем.
Это — наш общий друг: друг музея моего старого отца и моих очень юных стихотворений, друг рыболовных бдений моего взрослого брата и первых взрослых побед моей младшей сестры, друг каждого из нас в отдельности и всей семьи в целом, та, в чью дружбу мы укрылись, когда не стало нашей матери — Лидия Александровна Т., урожденная Гаврино, полуукраинка, полунеаполитанка — княжеской крови и романтической души.
Отец, разглядев посетительницу:
— Ради Бога, извините, Лидия Александровна! Я в таком виде… Не знал, что это вы, думал — курьер… Позвольте, я… (смущенно показывая на халат).
— Нет, нет, нет, дорогой мой, глубокоуважаемый Иван Владимирович! Так — гораздо лучше. В этот знаменательный день халат ваш похож на римскую тогу. Вот именно — тогу. Даже на греческий пеплум. Да.
— Но… (отец, конфузясь все больше) я, знаете, как-то не привык…