Автобиография. Дневник. Избранные письма и деловые бумаги.
Шрифт:
Хозяйка велела другому мужику, товарищу Гарасыма, погасить огни и ложиться спать, где ему заблагорассудится. Потом, взяв меня и брата за руки, вывела нас в сад. В саду сказала она брату:
– Иди ты, Осипе, приготовь квартиру нашему дорогому гостю в новом доме и приставь к ней старого Прохора для услуги. А вы, мой дорогой единый гость, – прибавила она, дружески пожимая мою руку, – проводите меня в покои.
Расставшися с моим героем, мы тихо, молча пошли вдоль аллеи
IV
Проходя молча знакомую тополевую аллею, мы несколько раз останавливались и слушали, как резвые подруги моей прекрасной грустной спутницы пели свадебные песни, удаляясь от павильона. В
– По хатам разошлися мои подруги, – едва слышно она проговорила и, как ребенок, зарыдала. Малейшим движением я не смел нарушить ее глубокого тихого стенания. Она искренно, чистосердечно прощалася с своими подругами, с своей бедной девичьей волею. Она теперь только сознавала свое тесное рабство. Теперь только она почувствовала над собою волю немилого и чуждого ей человека во всех отношениях. Бедная, что ждет тебя впереди? Что встретишь ты на избранной тобой дороге?
– Не правда ли, я совершенно счастлива? – сказала она, утирая слезы и судорожно пожимая мне руку. Я недоверчиво взглянул на нее, и она продолжала: – Вы не верите? Скажите же, друже мой добрый, имела ли хоть одна на всем свете сестра такого брата, как я имею? И как я виновата перед ним! – прибавила она вполголоса. – Мне бы надо идти в черницы и молиться за его Богу. А я что сделала? – И она снова заплакала.
«Минуты счастия минули, настали годы испытаний!» – говорит какой-то поэт. А я, глядя на мою героиню, сказал: «Если останешься навсегда такою чистою и непорочною, как теперь, то минута твоей светлой радости продлится до гроба». Она как бы подслушала мою мысль, вдруг остановила слезы, перекрестилась, кротко взглянула на меня, улыбнулась, и мы молча вошли в китайскую комнату.
– Видите, какое у нас сегодня праздничное освещение в доме? – сказала она, снимая с головы своей барвинковый венок. – Он, муж мой, ждал к себе сегодня гостей, а гости, кроме вас, и не приехали. Значит, я наполовину угадала. Да и кто теперь поедет к нему? Никто, кроме Прехтелей, а он сам их чуждается.
– Скажите мне, Бога ради, что за люди эти Прехтели? – прервал я ее.
– Наши близкие соседи, добрые люди. Он искусный доктор, а она лучшая женщина во всем околотке.
Значит, я не ошибся, выводя заключение из слов моей милой кузины и ее благородного друга. Молча и быстро прошли мы галерею о десяти незагадочных чуланах и очутились в круглой комнате, раскрашенной под палатку, перед лицом самой панны Дороты.
Она стояла у круглого стола, покрытого белой чистой скатертью. Засучив рукава и повязав салфетку вместо фартуха, она глубокомысленно приготовляла к ужину кресс-салат с душистым огурешником.
– Моя кохана панно Дорото, – сказала по-польски моя спутница, – витай моего дорогого гостя, пока я переоденуся. – И она мгновенно скрылася.
Панна Дорота медленно подняла голову, неопределенно взглянула на меня и едва заметно кивнула головой. Я сделал то же. Она прошептала: «Прошу садиться». Я сел. Я чувствовал, что мое положение самое незавидное, если не самое глупое. В критических обстоятельствах, в таких, например, как теперь, я тупо ненаходчив, да и панна Дорота, кажется, не острее меня. Долго молча сидел я и смотрел на старую идиотку и наконец подумал:
«Так это твоя мать, наставница и гувернантка? Хороша, нечего сказать! От кого же ты, моя милая героиня, выучилась русскому и польскому языку? А главное, от кого ты приняла и так глубоко усвоила этот нежный такт и эти милые, сердечные манеры? От Бога? От природы? Так, но и помощь людская тут необходима».
Такие и подобные вопросы и задачи вертелись в голове моей до тех пор, пока тихо, как ласковая кошечка, вошла в комнату моя прекрасная спутница, одетая изящно и
просто. Пока я удивлялся ее превращению, она, приложив пальчик к губам, на цыпочках зашла в тыл панне Дороте и быстро закрыла ее опущенные глаза своими детски маленькими ручками. Пока панна Дорота вытирала салфеткой свои мокрые руки, шалунья отняла свои руки и быстро, как кошечка же, отпрыгнула ко мне и, падая на диван, звонко засмеялась.– Сваволишь, Гелено! – ворчала недовольная панна Дорота, поправляя свой измятый чепец.
– Не буду, не буду, моя добрая, моя любая мамочка! – говорила Гелена и, подойдя к старой ворчунье, нежно поцеловала ее в лоб. Старуха улыбнулась и, возвратив шалунье поцелуй, спросила ее о чем-то шепотом. Та отвечала ей тем же тоном. Вероятно, речь шла обо мне. Пока все это происходило, я продолжал удивляться превращению резвушки. Ни тени бывшей крестьянки. От волоска до ноготка барышня, да еще и барышня какая! Самая элегантная. В какой школе, в каком институте она выучилась так к лицу, так изящно-просто одеваться? Удивительная вещь чувство изящного! На ней было темно-серое шелковое платье с такими широкими прекрасными складками, какими щеголяют только одни Рафаэлевы музы. В темной роскошной косе с несколькими листочками зелени, как яхонт, блестел яркий синий барвинковый цветок. Узенький воротничок и такие же рукавчики довершали ее изящный наряд. Кому бы в голову пришло, глядя на эту четвертую грацию, спросить у нее, читает ли она русскую грамоту? Вот же мне пришел в голову такой, и скажу основательный, вопрос.
– О чем это вы так тяжко задумалися, мой драгоценный гость? – проговорила она, подходя ко мне.
– О том, о том, – говорил я, глядя в ее прекрасные умные глаза, и чуть-чуть не проговорился.
– О чем же, скажите? – спросила она вкрадчиво.
– Завтра скажу, а сегодня не могу. Или вот что, – прибавил я нерешительно, – наденьте опять барвинковый венок, тогда скажу.
– Скажете?
Не успел я произнести «да», как она выпорхнула в галерею с отвратительными чуланами. И пока я поднимался с мягкого оттомана, как впорхнула она опять в круглую комнату с барвинковым венком на голове.
– Муза Терпсихора! – воскликнул я от изумления.
– Где музыка? – спросила она наивно.
– Вы муза гармонии! Вы самая вдохновенная, самая возвышенная музыка! – отвечал я восторженно.
Я восхищался ее замешательством, ее восхитительно живописной юной головкой в барвинковом венке с яркими синими цветами. Иной хват тут же бы упал на колени, как перед богиней, и в любви объяснился. Я сделал иначе. Налюбовавшись досыта моей музою, я усадил ее на оттомане и, полюбовавшись еще немножко, сказал:
– Вы прекрасно объясняетесь по-русски и по-польски: читаете ли вы хоть на одном каком языке?
– Читаю, – отвечала она без малейшего смущения, – и даже писать начинаю. По-польски меня учит панна Дорота, а по-русски старый Прохор, тот самый, что будет вам прислуживать.
– Простите же мне мой грубый, но дружеский вопрос, мадам Гелена, – прибавил я почтительно.
– Как хотите, так и называйте. Только полюбите меня и моего единственного брата, – прибавила она, сквозь слезы улыбаясь. – А за вопрос ваш я вам сердечно благодарна. Вы мне желаете добра… – Она хотела еще что-то сказать, как вошел в комнату длинный лакей и, подойдя к безмолвной слушательнице нашего разговора, спросил:
– Не пора ли на стол накрывать?
Панна Дорота отвечала тихим наклонением головы и, обращаясь к нам, проговорила по-русски:
– Не угодно ли будет пожаловать в кабинет?
– Не угодно ли вам самим пожаловать в кабинет? Я буду за порядком смотреть. Я теперь хозяйка.
– И прекрасно, – сказал я дружески и последовал за непрекословною панною Доротою в кабинет.
Молча, как безобразные привидения, в облаках табачного дыма сидели приятели и резалися в штос, или, как выражается мой немногоглаголивый родич, недоимку собирали.