Автопортрет художника (сборник)
Шрифт:
– Два лея, – сказал он.
Я дал ему десять и жестом попросил не беспокоиться насчет сдачи. Набрал на дисковом телефоне номер одноклассницы. Мы не очень тесно общались. Даже не знаю, почему ей.
– Тоня, – сказал я, – привет.
– Привет, – сказала она.
– Хочешь посидеть в парке? – спросил я. – У меня ящик пива, «Кэмел» и шампанское.
– А еще мы можем покататься на аттракционах, – сказал я.
– А домой я тебя отвезу на такси, – сказал я.
– Ну-у-у, – сказала она.
– Пиво импортное, – сказал я.
– Хол-сте-н, – неуверенно сказал я, прочитав незнакомую надпись над каким-то долбоебом в рыцарских доспехах.
– Жду тебя у колеса обозрения, – сказал я и повесил трубку.
Было очень
Оставил банку пива продавцу, рассовал оставшиеся по карманам, взял бутылки и пошел в парк. У аттракционов по верхушкам деревьев скакали, словно большие электрические блохи, лампочки гирлянд. Я открыл еще пива и подумал, что оно быстро заканчивается. И что к ларьку придется вернуться не раз.
Вечер только начинался.
ЦЕЛЬСЯ ЛУЧШЕ
– Целься лучше, – сказал он и поправил мне локоть.
Мы лежали в болотном раю. Не будь я занят, я бы непременно оглянулся, чтобы восхищенно присвистнуть. Это было красивое место. Заброшенное стрельбище, на котором еще немцы расстреливали белорусских партизан, а потом белорусские партизаны расстреливали немцев. А потом оставшихся расстрелял НКВД, а уж тех – МГБ, а оставшихся подчистили из КГБ, ну и так далее. Тем не менее там было очень красиво. Заброшенная поляна посреди красивейшего леса. Настоящего северного леса, а не той чепухи, которую в странах поюжнее выдают за лес. Поляну окружали настоящие огромные ели. Они действительно смыкались где-то там, наверху. Неподалеку было несколько огромных полян, покрытых ковром голубики, ежевики и всякой другой сраной ягоды, которая у них там растет, и ее можно собирать тоннами. На нашей поляне – давно выровненной, но лет пятьдесят приходившей в негодность – кое-где были бугорки земли. До сих пор надеюсь, что не могилы. Но уверенности нет. Итак, бугорки. Я лежал на одном из них, на подстеленной плащ-палатке. В руках у меня была винтовка ТОЗ.
– ТОЗ? – спросил я, когда только увидел ее.
– ТОЗ, – сказал он. И расшифровал: – Тульский оружейный завод.
– Можно называть ее тозовка? – спросил я его.
– Называй как угодно, – ответил он, – научись только ей пользоваться.
И, подумав, добавил:
– Можешь распространить этот принцип на все в жизни.
Ладно. Я распространил. Винтовка была удивительно красивой и даже какой-то… стройной. Я все смотрел и смотрел на нее и ждал выходных, когда мы сможем отправиться на заброшенное стрельбище, чтобы научиться стрелять. Конечно, научиться стрелять из винтовки. Из пистолета Макарова я уже неплохо стрелял. И даже «калашниковым» пользовался недурно, хоть он и был еще тяжеловат для меня. Но, когда отец брал меня на стрельбище, я стрелял лучше любого новичка. Ну или новобранца, как они их там в армии называют. Тем не менее «калашников» я не любил, он был еще слишком тяжелый, и я иногда обжигал руки, забывая, что за металлическую часть браться нельзя. Да и в стрельбе очередями было что-то нечестное.
Зато мелкокалиберная винтовка была идеальным оружием для меня, десятилетнего пацана.
Я вздохнул, медленно выдохнул и сосредоточился на мишени. Металлическая коробка от патронов. Грязно-зеленая, как и все в армии. От снарядов и ящиков, из которых нам при переездах вечно сколачивали столы и стулья и в которых мы с братом, будучи поменьше, прятались, – до формы. Само собой, это неспроста было. Таким цветом мы должны были обмануть силы противника.
– Дьявол! – сказал я, промазав.
– Повтори и будь внимательнее, – сказал отец.
– И не ругайся, – добавил он, – это не прицелит лучше.
Мы были спокойны. В обычных условиях за ругань полагалось наказание. В трех случаях ругаться было можно. Если у тебя сорвалась рыба – а она иногда срывается; если очень больно – и в больнице, куда меня привезли с ожогами лица, которые я получил, бросив в печку полкило артиллерийского
пороха, я поразил словарным запасом весь медицинский персонал; и если ты промахнулся – а я сейчас промахнулся.– Целься лучше, – сказал отец.
И поправил мне локоть. Я вдохнул и выдохнул несколько раз и прицелился невероятно точно. Но этого было мало. Мало прицелиться. Я стал внимательно глядеть на мишень, на эту коробку железную. И вот постепенно Оно пришло. Все вокруг, что мы замечаем своим не всегда нужным в такие моменты боковым зрением, расплылось. И перестало быть. Все вокруг потемнело. Как в подзорной трубе. Темнота, кусочек света, а в нем – как на блюдце – коробка от патронов грязно-зеленого цвета.
– Получилось? – донесся голос отца.
Донесся, потому что во время этого пропадают и звуки. Ладно. Если бы я мог, я бы кивнул. Но я не мог. Тело было расслабленным, но собранным. Это удивительно, но это действительно так. Когда я стал постарше и отдал обычную дань перестроечного пацана увлечению карате, мне все про это объяснил тренер. Ну или сэнсэй, как они сами себя называли, придурки чертовы. Он сказал мне, что в наивысший момент расслабления и приходит невероятная концентрация. Еще он много чего сказал, я, честно говоря, не запомнил. Было что-то про «дао», «ши», «чи» и тому подобную чушь. Отец отнесся к этому, как и к любому тайному Знанию, с юмором.
Наконец я словно нехотя – но палец шел ровно, – спустил курок.
– Звяк, – сказала мишень.
– Бам, – сказал, довольный, я, потому что уже видел, что попал, и как.
Мы отложили ружье, встали и пошли к коробке.
Отверстие было ровно посередине. Папаша подбросил ее в руке. Странное чувство, сказал я ему. Какое, спросил он. Мне словно хотелось уснуть, после того, как я спустил курок, и волнения не было. Это потому, что ты знал, что попал, сказал он. Вернее, уже знал, что попадешь. Точно, сказал я.
После того, как пропало все, кроме мишени, я уже знал, что все равно попаду. Так что дальнейшее могло быть, а могло и не быть. Это как знать, что ты все равно побьешь соперника, и уже не волноваться. Здорово. Мне понравилось.
Вот видишь, сынок, сказал он мне.
Главное – это прицелиться.
Сапоги у него были огромными.
Как-то я даже ночью специально встал, прокрался по коридору той коммуналки, где селили офицеров, еще не получивших жилья, к месту, где стояли сапоги – сапоги были у всех, но у моего отца были самые большие, потому что он был самым крепким, широким и сильным, – чтобы их померить. Лет, кажется, в семь. Я попробовал надеть их. Ничего не получалось. Я пыхтел, сопел, но сапог доставал мне до бедра и мешал ходить. Разве что сунуть в один сапог две ноги? Но тогда все это теряло смысл. Ладно. Я с сожалением отложил эти начищенные до блеска – он их драил сам, даже нас не просил – великолепные сапоги и побрел в комнатку, где мы спали с братом, а за ширмой – родители. Но, конечно, спросонья ошибся. И долго с недоумением глядел на какой-то голый зад, раскачивавшийся прямо передо мной. Потом над задом наклонилась голова. Это была наша соседка, молодая жена какого-то лейтенанта. Она, как я понимаю теперь, спала голой, встала попить водички ночью, тут в комнату и завалился я.
– Мальчик, ты что, подглядываешь за тетеньками?! – взвизгнула она.
Я испуганно молчал. Меня испугала даже не перспектива скандала. Меня подавила ее задница. Огромная голая женская задница, которую я видел так близко впервые в жизни. Если бы я хоть что-то понимал в этой жизни, то открыл бы тогда шампанское. Но вина не было. Был зад и визгливая голова над ним.
– А-а-а-а! – истошно заорал зад.
Я шмыгнул из комнаты, бросился в нашу и скрутился под одеялом рядом с братом. Тот, счастливец, даже не проснулся. Но замять дело не получалось. Задница поорала, включила свет, проснулась вся коммуналка, в том числе и родители. И я был с позором поставлен на табуретку на всеобщее обозрение.