Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:
– А что вы лежите? – спрашивает.
– Как что? Я больной, мне велели лежать.
– Вставайте и идите.
– Куда? – удивился я.
– Куда хотите идите, – ответил он. – Ходите как можно дольше. И как можно быстрее.
Я встал и пошел. Я решил, что я никуда не уезжаю, ни к чему готовиться не буду, а буду жить, как жил, и не стану приноравливаться к обстоятельствам.
Стал заниматься своим здоровьем. Как я потом говорил, я перестал одновременно есть, пить и курить. Обычно старые курильщики, бросив курить, быстро толстеют, а я худел. За короткое время сбросил 10 килограммов, и потому, что жил так: вставал, съедал ложку чего-нибудь или пол-яблока, выпивал чашку кофе и выходил на улицу. Шел быстрым шагом. Мне всегда надо было выбирать какое-то направление. Один из маршрутов пролегал от моего дома у метро «Аэропорт» до метро «Полежаевская» через несколько парков. На преодоление этого маршрута уходило часа два с половиной. Приходил домой, чего-нибудь
Однажды я шел мимо турника, и вдруг мне захотелось попробовать на нем подтянуться. В армии, занимаясь гимнастикой, я подтягивался до тридцати раз. Я подошел к турнику, легко подтянулся, перевернулся и сам себе удивился.
Снова курить я начал в день отлета, в самолете.
Я решил, что, очевидно, в КГБ вопрос о моем отъезде решен отрицательно, и не собирался добиваться чего-то другого. На чей-нибудь вопрос, когда я все-таки уеду, отвечал, что никогда. Но в ноябре ситуация изменилась. Однажды, в воскресенье, ко мне должен был прийти советник по культуре немецкого посольства Герман Грюндель. Ко мне иностранцы часто приходили пообщаться. (Уже потом, когда я жил в Германии, Грюндель рассказал, что немецкие власти и немецкий посол вели переговоры с советскими инстанциями по поводу моего выезда. Давали какие-то гарантии.) Очевидно, в КГБ хотели, чтобы я сказал Грюнделю, что уже все в порядке.
Было воскресенье, почта не работала. Я вышел в коридор и вдруг слышу, что-то шуршит. Смотрю, под дверь просовывается записка. Я ее схватил, дверь открыл – уже никого нет. Смотрю, это записка из ОВИРа: «Прошу срочно прийти в ОВИР. Капитан Баймасова».
Когда я оклемался, то пришел туда, и меня овировская сотрудница приняла чуть ли не с распростертыми объятиями: «Здравствуйте! Как поживаете? Как ваша доченька?» Дала анкету для советских граждан, выезжающих за рубеж. В анкете было написано, что советский гражданин за рубежом должен проявлять особую бдительность, не поддаваться на провокации и избегать мест скопления эмигрантов. А я нарочно, заполняя анкету, спрашиваю ее:
– А как я узнаю, кто из них эмигранты, а кто нет?
– Ну, как-нибудь… – отвечает она неуверенно.
Еще похожий пункт: «Если за границей вы оказались в купе с лицом противоположного пола, не соглашайтесь ни на какие предложения, поскольку это может быть провокацией».
Мой друг Дэвид Саттер ехал однажды в купе и переспал с лицом противоположного пола. Но Дэвид был американец, а лицо оказалось провокаторшей КГБ.
Доступ к телу
Белла Ахмадулина предложила устроить прощальный вечер в мастерской Бориса Мессерера на Поварской улице, тогда Воровского. Я пришел туда сначала с четырьмя мешками своих рукописей, и мы с Борей долго их жгли. Я всегда сжигал рукописи. Хотя не делал это так драматически, как Гоголь, но сжег когда-то примерно три тысячи своих стихотворений, считая их плохими. А сейчас иногда жалею. Вспоминаю некоторые строчки и думаю: а ведь было неплохое стихотворение. Но целиком вспомнить не могу.
А перед моим отъездом мы сжигали черновики и то, что я хотел уничтожить. Рукописи, если постараться, все же горят, хотя и с трудом. Мы с Борей их ворошили кочергой, сминали и в конце концов одолели.
Прощание длилось несколько дней, и меня все эти дни не оставляло ощущение, что я присутствую на собственных похоронах. Приходили друзья, знакомые, малознакомые и совсем незнакомые люди. Из последней категории мне запомнились два молодых человека террористического вида. Они не хотели говорить вслух из-за предполагаемых микрофонов и подали мне записку, в которой сообщали, что их подпольной организации необходимо срочно послать своего человека на Запад и они просят меня найти этому человеку невесту иностранного происхождения. Не знаю, воображали ли они себя действительно подпольщиками, были ли своеобразными брачными аферистами, желавшими таким путем выехать за границу, или имела место одна из последних провокаций КГБ. Кто бы они ни были, я им помочь никак не мог, так как свободной иностранной невесты у меня в то время под рукой не было, о чем я им и сообщил, и они ушли очень разочарованные и, кажется, мне не поверив.
Доступ к телу был открыт. Поток посетителей начинался с раннего утра и кончался далеко за полночь. Утренние посетители приходили поодиночке или небольшими группами, вели себя тихо, сидели со скорбными лицами и разговаривали вполголоса, как и полагается в присутствии усопшего. Но ближе к вечеру поток усиливался, все чаще хлопала за стеной дверь лифта, все чаще раздавался звонок в дверь квартиры, и в конце концов народу набивалось столько, что было трудно протолкнуться. Вечерние посетители тоже приходили со скорбными лицами, но толкотня, многолюдность и водка делали свое дело, и пришедшие начинали шуметь, как обычно бывает с гостями, развеселившимися на поминках.
Однако все это прошло. Прошел поток посетителей, прошел прощальный вечер, устроенный Беллой и Борей, и наступил
последний день.Бывшие друзья
Среди приглашенных на мои проводы людей не было Феликса Светова и Владимира Корнилова, дружба с которыми кончилась одинаково – полным крахом. Феликс, как я узнал уже на Западе, написал обо мне большое сочинение, в самом начале которого обо мне было сказано: «Я любил его до дрожи, до сердцебиения», а потом все о том, каким я оказался плохим. Причем плохим с самого начала, потому что, по словам воспоминателя, к дружбе мы с самого начала относились по-разному: «Все мое – твое, а твое…» Тут значительное многоточие, хотя если по правде, то чаще было наоборот: я, имея заработки побольше световских, часто одалживал ему трешки-десятки, назад никогда их не требовал. Согласно сочинению Светова, бывший его друг (то есть я), когда стал печататься, разбогател, стал покупать дома (чушь!), зазнался, перешел с водки на виски с тоником (глупость хотя бы потому, что виски с тоником не пьют). А потом собрался уехать якобы по принуждению, во что автор не поверил, написал ернически (цитирую по памяти): «а я своим умишком что-то не дотумкаю, в ОВИР разве пришлось не своими ногами чапать».
Примерно так же кончилась и другая дружба.
Когда я собрался сделать решительный шаг – передать на Запад рукопись «Чонкина», об этом догадался Владимир Корнилов. Прибежал ко мне и потребовал, чтобы я и его рукописи передал (сам он этого сделать не мог, потому что у него еще не было знакомых иностранцев, они появились потом). Я никогда никого не толкал к диссидентству. Тех, кто просил меня им в том поспособствовать, долго отговаривал. Отговаривал и Корнилова. Я ему сказал, что мое положение такое, что мне терять уже нечего. Я властями доведен до полного отчаяния. Меня не только не печатают, но не дают даже заработать на кусок хлеба и не оставляют мне никакого выхода, кроме бунта.
А его положение было еще терпимым. Его не печатали, но давали переводить стихи поэтов других советских народностей, и он неплохо этим зарабатывал. Кроме того, стихи можно не печатать, но они расходятся по рукам, многие советские поэты только этим удовлетворялись. Как писал Галич, «Эрика» берет четыре копии, вот и все, и этого достаточно».
Я его отговаривал, он настаивал, я в конце концов согласился и отдал две его повести и только что написанный роман «Демобилизация» иностранцам, которые доставили все это на Запад. Рукописи Корнилова попали в издательство «Посев» и были там опубликованы раньше «Чонкина». Мы продолжали жить, общаться довольно тесно. После покушения на меня в гостинице «Метрополь» Корнилов ходил вместе со мной к доктору Аркадию Новикову, который подтвердил факт моего отравления. Вместе с ним мы отнесли рукопись Гроссмана Сахарову. Но кошка уже пробежала. Корнилов стал сочинять на меня эпиграммы и пародии. Я не против ни того, ни другого, если вышучиваются какие-то черты характера пародируемого или особенности его стиля. Но Корнилов писал с очевидным намерением обидеть. Я, правда, тоже в долгу не оставался. Однажды на дне рождения Ларисы один из гостей, а именно наш общий друг Витя Фогельсон, сильно выпив, стал декламировать стишок из известной матерной серии «На винограднике шабли…» Юмор там в том, что матерное слово подразумевается, но не появляется или появляется, но не то и не там, где его ожидаешь. «Два футболиста, снявши бутсы, с двумя девицами… гуляют». И вот Фогельсон стал читать: «Поэт Гийом Аполлинер имел весьма огромный… х. й, а вот писатель Жан Ануй, так тот имел большущий х.р.». Тут и я решил сочинить что-то подобное, причем без всякого недоброжелательства, а исключительно из хулиганских соображений. Вспомнив, что у жены Корнилова Ларисы был когда-то роман с литератором Борисом Носиком, я продекламировал «Писатель Боря Заходер имел больших размеров… носик. А вот писатель Боря Носик так тот имел огромный…» дальше – рифма к Заходеру.
Наши отношения были еще терпимыми. Но постепенно ухудшались, пока он убеждался, что пишет больше меня. А потом стал склоняться к мысли, что не хуже. А потом, что и получше. В этом его поддержали и укрепили Евтушенко и его тогдашняя жена Галина.
Однако видимость дружбы между нами все еще сохранялась, пока на Западе не вышел из печати «Чонкин». И прошел в некоторых странах, а особенно в Америке, с очень большим успехом. Этого Корнилов пережить не мог. Он стал утверждать, что я знал заранее, что роман должен быть размером не больше чем триста страниц, а ему этого не сказал. После этого наши отношения просто рухнули. Корнилов в пору увлечения мной видел во мне добродетели, которые теперь для него исчезли. В разговорах с разными людьми, в том числе и нашими общими друзьями, если речь заходила о моральных человеческих качествах, он тут же ссылался на меня, как на пример аморальности и бесчестности. Ни одному моему слову не верил. Когда пришло время мне уезжать, он, как и Светов, сомневался, что мне был предъявлен ультиматум. Много лет спустя, на собрании журнала «Апрель», когда Евтушенко сказал, что я лгу о том, что меня отравили, Корнилов, призванный в свидетели Сарновым, сказал, что он об этом ничего не знает.