Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Автопортрет с двумя килограммами золота

Рудницкий Адольф

Шрифт:

— Да, Зено свой человек, — похвалила меня Карля.

— А что? Так уж я и побежала к Кристину! Фраерша я, что ли! — воскликнула Мадзя.

Женщины меня не стеснялись. Стоя у печки и водя носком ботинка по полу, я чувствовал себя так, словно, едучи в трамвае, нащупал в своем кармане чужую руку. Все надували и сшибали, никуда нельзя было сунуться без надувания и сшибания, я был последним человеком, который имел бы право обижаться на это… да, но здесь входила в игру любовь. Если Кристин и Мадзя были парой, а они были ею не в том смысле, что мы с Карлей, то Мадзя не имела права его обманывать и сшибать, не сказав ему, что она сшибает. Я возмущался во имя любви, даже слабая видимость которой преображает жизнь.

В тот вечер никто больше не пришел. Приближался комендантский час; обе женщины ушли раньше, а мне было ближе до дому, и я мог еще немножко посидеть. Хоть я и боготворил Мадзю, все время я мечтал об одном — остаться бы уж наконец один на один с Карлей. Теперь мы были одни.

По жилам у меня пробежал огонь, Карля притягивала меня, как земля падающий камень. Вскоре я уже пылал так, что печь по сравнению со мной казалась ледяной сосулькой. У меня не было желания

поддерживать разговор, не знаю даже, удалось ли бы мне его поддерживать. Охотнее всего я бы ее растерзал, но скорее она бы меня растерзала; Карля была сильная, как кузнец. Не сила и заставляла меня пылать в границах приличия. Настали минуты, насыщенные, как вечность, и все-таки они приближали комендантский час, когда Карля вышвырнет меня на лестницу, если я сам не уйду. Я мысленно сокращал количество времени, нужного на то, чтобы добраться до дому, пока наконец время не достигло далее уже не делимой цифры. Я дрожал, как девушка в танце, мои объятия не ослабевали, но мысленно я уже надевал плащ, который весь вечер лежал перед моими глазами, рядом, на стуле.

Мысленно я уже готов был уйти, как и каждый вечер, — с разменной монетой, не тронув основного капитала, подобно тому как уходил Бальзак, не трогая капитала герцогини де Кастри. Удовольствовавшись грошом, я наконец выпустил ее из объятий и готов был потянуться за плащом, как вдруг заметил в глазах Карли нечто такое, чего никогда прежде не замечал, — облачко. А мгновение спустя я услышал коротенькую фразу, произнесенную без всякой многозначительности, просто так, мимоходом, сказанную тихо, мягко:

— Ты мог бы поспать во второй комнате. Постель есть.

В первый момент я не сообразил, что это именно и есть та самая фраза, которой я ждал десятки вечеров, я не понял ее, как и всякий, кто слишком долго ждет; я не догадался, что она означает именно это. Напротив, в простоте душевной я поверил, что она означает только одно: одиноко проведенную ночь в соседней комнате, и — я отказался. Все же что-то до меня дошло — это уже было делом сотых долей секунды, — но тогда я еще раз отказался — торопливо, слабым, но решительным голосом — и быстро стал одеваться.

Причины моей поспешности не имели отношения к комендантскому часу. Я был одним из подпольных королей торговли, но одевался я отнюдь не как король. В те времена все одевались наподобие немецких солдат под Сталинградом, каждый напяливал на себя все, что имел… зима была жгучая. Все одевались своеобразно, но в этом своеобразии я всех переплюнул. И вот именно мой наряд и торопил меня, он-то меня и подгонял. Начало всему было положено еще в сентябре 1939 года, во время скитаний. Тогда, в сентябре, одежда моя превратилась в отрепья, и однажды, когда мы набрели на покинутый воинский склад, откуда люди выносили одежду целыми охапками, переоделся и я. Экипировался с ног до головы. Я нашел очень приличную гимнастерку, суконные рейтузы, почти новое белье и пару сапожек — в чудесном состоянии, — доходивших до половины икр; я вошел на склад, как человек штатский, а вышел, как личность неопределенного звания. Во время первой зимы в Z. одежда эта мне очень пригодилась. Однако потом, в период перевода стиха «Herr: es ist Zeit», я ее забросил. Когда же пришли немцы и настали трудные дни, мундир снова мне пригодился, и с тех пор я носил его не снимая. Он оказался незаменимым для экспедиций за перловой крупой и сечкой, а позднее — удобным и по другим причинам: он не только защищал от холода, в нем было огромное количество карманов, больше, чем в обычном костюме; я запихивал полы гимнастерки в брюки и таким путем скрывал карманы и то, что в них спрятано. В начале зимы я раздобыл телогрейку из обезьяних шкурок, на эту телогрейку надевал непромокаемый шерстяной плащ и подпоясывал его широким солдатским ремнем. Мой наряд, как я заметил, у многих вызывал удивление. Хозяйки останавливали меня, спрашивая: «Горох есть?», «Яйца есть?» Иные, пройдя мимо, возвращались и предлагали мне перетащить им шкаф, сундук или мешок угля — за хорошую плату; в этом смысле моя одежда привлекала внимание — обстоятельство весьма удачное в том отношении, что все, чем я владел, я носил с собой, все мое состояние, все мои сокровища: примерно два килограмма золота в браслетах, цепочках, перстнях, кольцах, портсигарах, много драгоценных камней, немножко «свинок» и других золотых монет. Все это, соответственным образом завернутое в тряпочки или бумажки, я ловко прятал в тайниках моей бездонной одежды. Филологическая изобретательность с легкостью превратилась в изобретательность по карманной части. Я сам вспарывал и зашивал мои карманы, мастерски делил их, углублял и тому подобное. С самого начала я таскал с собой свои сокровища, сперва еще совсем ничтожные. Потом, по мере того как они росли, я решил и впредь с ними не расставаться; я пришел к выводу, что, по сути дела, это самый надежный способ их сохранить. Квартире своей я не доверял: бывший судья, управляющий домом, казался мне жуликом, когда мы с ним разговаривали, глаза у него бегали по сторонам, он ждал только случая, чтобы меня вышвырнуть; я был убежден, что, как только придет конец Гевирцу, а это могло произойти в любой день, судья немедленно выставит меня из квартиры, продаст ее кому попало. Я не питал также ни малейшего доверия к дворнику, который знал про мои дела и выслеживал меня. Если бы я положил сокровища в жестяную коробочку и зарыл в подвале, то никогда уже не смог бы их вырыть, по крайней мере без солидного отступного. Другие методы, например хранение ценностей в никогда не опорожнявшемся мусорном ведре, часто кончались тем, что у прячущих оставалось только пустое ведро. Впрочем, ведро не входило в расчет ввиду сомнительной безопасности самой квартиры. Знакомых у меня было мало, и никому из них я не доверял, значит, у меня был один выход — держать все при себе. Бегая по домам, я ощущал приятную тяжесть сокровищ; они пригибали меня книзу, как два ведра воды на коромыслах, как козла пригибает его бородка. Но нет, вовсе не описанная мною верхняя одежда сыграла такую роковую роль в тот момент, когда прозвучало предложение, которого я с дрожыо сердца ожидал на протяжении стольких недель! Дело решила не верхняя одежда, которую Карля ведь знала и с которой освоилась благодаря моим частым посещениям, а — если можно так выразиться — исподнее, которого Карля не знала, но я-то его знал, и в важнейший для меня момент увидел во всем блеске и во всей прозе. Я видел его так отчетливо, словно оно во всей красе висело на веревке посредине комнаты. В моем наполеоновском мундире, с засунутой в брюки гимнастеркой я выглядел, как наполеоновский солдат, — а под мундиром я носил тогда же раздобытые на воинском складе три чудовищно длинные «казенные» сорочки с сотней штампов: круглых, прямоугольных, красных и черных, которые не поблекли от стирки, а, напротив, приобрели смачную, жирную яркость. Сорочки

эти были мышиного цвета; никогда они не были и не станут другими, пока будут существовать на свете в качестве сорочек. Я носил все три, потому что мерз и жалел деньги на свитер. Кроме того, я был до того худ, что некоторым образом, как бы это сказать, заполнил себя сорочками. Помимо этих трех сорочек, на мне были еще две пары таких же длинных казенных «невыразимых» с тесемками. В тот момент, когда я услышал предложение Карли, я вдруг увидел себя во всем блеске и испугался! И вдобавок я увидел мою нитку жемчуга на шее! Нет, ни в коем случае я не мог, я не смел предстать перед Карлей Пепш во всей красе моих сорочек. Я не был подготовлен к ночи любви — вот почему я не мог остаться.

Несколько минут спустя я уже бежал по направлению к своему дому.

7

Еще не добежав до дому, я со всей ясностью понял, что произошло, я упустил возможность, которая выпадает раз в жизни! Неумолимый смысл этих слов доконал меня. Я вспомнил где-то прочитанную фразу относительно того, что женщины никогда не забывают оскорблений такого рода. «С этой минуты Карля не подпустит меня и на пушечный выстрел, еще больше будет сторониться меня, чтобы раздобыть себе алиби, чтобы отвести улики». Вслед за этими мыслями появились другие, похожие, и эффект их был тот же. Большинство мыслей — как радостных, так и печальных, — на мой взгляд, есть не что иное, как некая форма обмена веществ (вроде кровообращения или роста и выпадения волос) — иногда они радуют, иногда печалят, то возносят до небес, то погружают в безысходные сомнения, зажигают в душе свечу веры, преисполняют любовью, а потом перепахивают ненавистью и отвращением к миру. В сумме значение всех этих психологических мыслей ничтожно, и все-таки они оказывают свое влияние, не проходят бесследно. В ворохе таких мыслей главным образом одна была мне особенно неприятна.

Я прибежал домой за секунду до закрытия ворот. Лопека я застал в самом плачевном виде, он был бледен, его трясло. Света он не зажигал, что «спасло его», как он сказал. Незадолго до моего возвращения «кто-то колотил в дверь, может, минут пять и не уходил», сообщил он мне, весь дрожа. Всю остальную часть вечера Лопек слезно заклинал меня как можно скорее повидаться с Мацёнговой и узнать у нее, «вообще возможен ли отъезд с таким животом, как ты раньше сказал». «Если номер особенно трудный, так всегда удается перевезти в машине», — утешал я его. Мы поели кое-что из моих тощих запасов, и я уложил его спать в моей бывшей комнате, накрыв всем теплым, что только нашлось в доме. Потом я сам улегся. Однако не мог уснуть, одна мысль неумолимо сверлила мою голову: Карля наверное, объяснит мое странное поведение тем, что я боялся как бы она меня не обокрала. Хотите верьте, хотите нет, но именно это я подумал, возвращаясь от Карли. Я вспомнил, как она улыбнулась, нащупав подбородком через мундир нитку жемчуга на моей шее (о жемчуге она знала). Именно ее улыбка и навела меня на эту безумную мысль, и она-то, эта мысль, куда больше, чем мысль об упущенной возможности, угнетала меня. Я вспомнил, как не раз, желая поднять себе цену в ее глазах, да и просто по болтливости, я хвастал своим богатством, намекал на сокровища. Собственно говоря, я наболтал ей столько, что она могла составить полную опись моего имущества, вполне подходящую для финансового управления по взиманию налога от обогащения на войне… В самом деле, ну кто еще мог бы представить этому учреждению такие точные сведения. Я запомнил, как сверкали ее глаза при каждом моем признании. «Он боялся, что я его обворую! Нечего сказать, кулачок парень!» — вот что она, конечно, обо мне подумала. Ведь будь Карля гениальна, как Бальзак, она не додумалась бы до правды, фантазия не подсказала бы ей образа трех казенных сорочек с жирными штампами и двух пар кальсон с такими же штампами и вдобавок с тесемками. Придя к этой мысли, я решил совершить нечто такое, что опровергло бы саму ее возможность!

Мысль, которая должна была вытеснить ту, унижающую меня и несправедливую, была проста: я решил с самого утра сбегать к Марильке Квапишевской и купить норки не для перепродажи, а в подарок Карле! Неожиданность решения заключалась в том, что ни разу до сих пор Карля Пепш не получила от меня хотя бы плитки шоколада. В обращении с женщинами я придерживался железных принципов. Я был того мнения, что любовь нельзя опошлять ни шоколадом, ни килограммом сечки, ни ловко подсунутым браслетом. Мы часто разговаривали на эту тему с длинным Кристином; его точка зрения была прямо противоположной: он был сторонником шоколада, сечки, браслетов! «А ты другого мнения потому, что ты скряга и золото тебе оттягивает карманы!» И вот ночью я пришел к выводу, что мне не столько следует пересмотреть свой взгляд на любовь, сколько заставить Карлю отказаться от той мысли, если она у нее возникла. Часов в одиннадцать кто-то стал колотить в дверь. Лопек прибежал ко мне и, дрожа, без умолку повторял, что теперь уже конец! Теперь его заберут! Однако десять минут спустя все смолкло.

Утром, когда я проснулся, мысль о норках показалась мне нелепой: чистая литературщина, которую торговец не может принимать всерьез. Я представил себе, как испугается Карля, увидев, что я принес норки и положил их к ее стопам. Я слышал, как она смеется, заразив своим смехом на долгие недели посетителей салона. Но по мере того, как наступал день, мысль, возникшая ночью, снова обретала силу. Часов около одиннадцати, еще раз пообещав совершенно развинтившемуся Лопеку, что зайду к Мацёнговой, я вышел из дому и, не успев оглянуться, забыв о всех других делах, очутился под дверью Марильки Квапишевской. «Куплю — не куплю, посмотреть можно», — подумал я.

Марильки не было дома, зато я застал ее мужа, физика Квапишевского, который «помогал жене в торговле». В условиях оккупационной жизни Квапишевская стала главой семьи, «ходила в брюках».

— Послушай, — сказал я Мареку Квапишевскому, — у меня, возможно, найдется покупатель на ваши норки, может ты мне их покажешь?

— Какие норки? Ах, те норки! Не знаю даже, не продала ли их уже Марилька.

Он врал: разыгрывал купца, жалкий сморчок! Мне никогда не внушал симпатии этот доцент физики, худой, темноволосый, с плоской грудью, с гримасой на лице, характерной для людей с больным желудком.

— Ну, не притворяйся! Небось не каждый день Марилька продает норки.

— Ах, оставь! — возразил он. — В конце концов речь идет об одной шубе!

«Одна шуба! — подумал я про себя. — Без Марильки ты бы умер с голоду, болван!»

— Короче говоря, можешь ее показать?

— Я ничего не знаю, это Марилькины дела, не понимаю, чего ты хочешь. Хотя, впрочем, подожди, я поищу у нее в комнате.

Вскоре он вернулся с норками. Эта была прекрасная шуба, почти не ношеная, без малейшего изъяна, мех был такой гладкий, что хотелось его гладить не переставая.

Поделиться с друзьями: