Азеф
Шрифт:
– Надо понимать что такое террорист, надо знать, что престиж партии поднят террором, надо уметь не бояться славы террора, славы смерти наших товарищей. Только нанося удары ножом, револьвером и бомбой мы завоюем подлинный контакт с массами и подымем всероссийскую революцию. Я слышу речи, чтоб держать боевую под ружьем, «засолить». Как боевик, я протестую против такой оскорбительной постановки вопроса. Нас нельзя засаливать впрок! Мы не огурцы, мы революционеры, для нас психологически невозможна такая постановка вопроса! Мы дали партии славу, мы дали партии средства, так нечего ж, ослепившись какими-то конституциями, откидывать нас, как ненужный партии хлам! Мы отдали жизнь террору и, если я не ошибаюсь, мы террористическая партия! Мы не смеем склонять свое знамя в момент, когда его надо широко развернуть над
Савинков чувствовал возбуждение от охватившего его подъема. Речь была удачна. На лицах боевиков он читал восторг. Не видел только лица Азефа. Азеф сидел спиной.
– Нечего мудрить над революцией, молодые люди, уж позвольте обратиться так, – встал старый Минор, потряхивая бородкой, – революции, батюшка, со стороны ничего не навяжешь, не прикажешь, спасительных рецептов ей прописывать нечего, она идет, она налицо и патетические речи Павла Ивановича художественно хороши, но не к лицу в данный момент. К чему тут револьверные выстрелы?
Савинков стоял бледный. Он ждал выступления Азефа. Встал Фундаминский, снял пенсне, заговорил гладко.
– Насущной задачей партии в данный момент является аграрный вопрос, разрешение которого будет исторической миссией партии. Террористическая борьба отжила свое, отнимая людей и средства, она ослабляет партию, и будет мешать разрешить главную экономическую задачу.
Савинков ждал речи Азефа. Заговорил Гоц, соглашаясь с Фундаминским, Сухомлин, соглашаясь с Гоцем, Натансон, соглашаясь с Сухомлиным, Авксентьев, соглашаясь с Натансоном. Последним встал Азеф. Его внимательно слушали все.
Он стоял, искривись толстым телом, не отрывая руки от кресла.
– Я буду краток, – рокотал он уверенно и твердо, – вмешательство в ход стихии социальных масс считаю гибелью. Мы помогали революции выйти из глухих берегов, она разливается. Мы должны заботиться, чтоб не быть оттертыми ею. Я шел с партией, отдавая свою жизнь. Теперь пора многое пересмотреть из программного и тактического багажа. Говорю, как будет достигнута конституция, стану последовательным легалистом. Что ж касается, чтоб держать под ружьем Б. О. – это слова. Держать под ружьем Б. О. нельзя. Я выслушал членов ЦК, и беру на свою ответственность: – боевая организация распущена!
Азеф грузно сел и взял с пепельницы недокуренную папиросу.
2
Когда кончилось собрание, крайне взволнованный Савинков подошел к Азефу.
– Что это значит, ты распустил Б. О.?
– А ты не слыхал все эти разговоры? Как же можно вести дальше дело? – Азеф ласково улыбнулся, похлопывая Савинкова по плечу:
– Не кручинься, барин, найдем работу.
К ним подошел Чернов.
– Иван, пойдемте закусим в «Либерте».
– Пойдем, Павел Иванович, выпьем за упокой Б. О. – гнусаво проговорил Азеф.
Чернов, Савинков и Азеф сидели в красноватом ресторанчике «Либерте». Красноват он был от красных лампионов, от пола, затянутого красным сукном. Стол был дальний. Народу в ресторане не было. Если не считать женщину и мужчину, целовавшихся в полутемной кабине.
– Ну и манифестик! Весь день проболтались, не заметили даже, что не ели. Это вам скажу манифестик! Настоященский! – говорил Виктор Михайлович.
Азеф ел, не слушая.
– Да, интересное времячко. Сам в Россию поеду, своими глазами прикину, как
это выходит. Вести то хороши, да свой глаз ватерпас.– Если будет настоящая конституция, нам работать не придется, – прохрипел Азеф, выплевывая жилы на тарелку.
– Что ты, Ваня, в таком пессимизме, кто же работать-то будет, а?
– Кадеты. Нас ототрут.
– Чудишь, толстый, чудишь, – проговорил Чернов. – Хотя знаешь, тебя кой кто из товарищей уже назвал: «кадет с бомбой».
– Вот увидишь.
– Нет, какую чудовищную ошибку совершает ЦК! Вы поймете это через полгода, через год, уверяю вас. Но тогда будет уже поздно, – говорил бледный, взвинченный Савинков.
– А вы всё о своем? Кто про что, кузнец про угли. Преувеличиваете, Павел Иванович, преувеличиваете, голубок. Ошибки не сделано. Правильно поступлено. Разумно, хладнокровно, хотя конечно… без эстетики… – улыбнулся Чернов.
– Дело тут не в эстетике, Виктор Михайлович, а в здравой политике. Бросаете террор, когда он нужнее всего. А если хотите насчет «эстетики», то скажу вам, что боевое дело надо понимать. Сейчас создалась боевая, а через год может ее и не создадите. Люди сжились, сработались, верят друг другу. Да наконец, люди отдали себя террору, а теперь что же? Писарями сделаете? У нас к террористу такое отношение – болезненно засмеялся Савинков, – нужен, иди, бей, взрывай, подставляй лоб, нужда кончилась – ко всем чертям, с тобой не считаются, а то, что может с бомбами свою душу выкинул, не в счет, сдачи не дается.
– Ах душа-душа, душа-то может она и хороша, да когда живет не спеша, кормилец, Борис Викторович. Дело тут у вас вижу не столько революционное, партийное, сколько личное, голубчик. Ну что же, личные драмы конечно, всякие бывают, ну влюбились в бомбошку и расставаться жалко, – смеялся Чернов, – а расстаться, хоть может и временно, а нужно, ничего тут не поделаешь. Дело то уж слишком ясное: – самодержавие, борьба, поэзия, романтизм жертвы, будить героизмом массы, это всё, батюшка, понимаем, дело неплохое к тому же красивое, прямо говорю красивое дело, за то и ореол носите «герой, мол», даром он ореол-то тоже не дается. Но вот открылись новые горизонты, вы и пасуете, бомбошку-то бросить жаль, жаль расстаться то с ней и с ореолом. Вы меня уж по дружбе то простите, ореол то вещь тоже притягательная, чего уж там говорить – все мы люди, все человек, рисовали поди красивую смерть, смерть за Россию, как Егор, как Иван, да… нет уж ничего тут не поделаешь. А насчет того чтобы в Зимний то вторгаться, взрываться с динамитными поясами, так это же такая отчаянная романтика, что ужас! Понимаю, конечно, хочется вам эдакое динамитное кресчендо произнести, без него, чудится, клякса выйдет, но это всё ни к чему, пустенькое предложение, личная драма, личная…
После плотной еды Азеф ковырял в зубах зубочисткой. Трудно было понять, слушает он или нет. Азеф смотрел в одну точку на сиденье пустого стула.
– Ну, хотя бы и личная – говорил Савинков, – понимаю, что ЦК всех личных драм на учет взять не может. Но дело то в том, что личная драма, как вы говорите, – драма всех боевиков, а их человек 50 в наличии, людей довольно надо полагать решительных, людей террор бросать не желающих. Скажите вы вот мне, что же я и товарищи должны теперь делать? Убить Дурново? Запрещаете. Убить Витте? Запрещаете. Убить Николая? Тоже, оказывается не ко времени. Так что же? – развел руками Савинков. – Может одного вы мне всё-таки не запретите? Подойти на улице к какому-нибудь жандарму Тутушкину и всадить в него последнюю пулю! Это ведь карт вашей игры, надеюсь, не смешает? А на мельницу революции всё же вода! Тутушкин не Дурново, не Витте, не царь всероссийский, пройдет незаметно, для меня же по крайней мере не будет изменой всему прошлому.
– Тут уж, ответить не берусь, дело ваше, хозяйское, – заливисто захохотал Чернов и потребовал рюмочку бенедиктину.
– Пойдем, – зевая гиппопотамом, проговорил Азеф.
– Погоди, толстый, посошок выпью и пойдем.
3
Женева спала. Улицы тихие, сонные. Рю Верден, по которой шли Азеф и Чернов, погасала постепенно. Ехал черный велосипедист. Доезжая до фонаря, поднимал шест. Квартал улицы погружался в мрак. Черный человек катился дальше. Чернова с Азефом он проехал, не обратив вниманья. Они шли в полной темноте.