Бабье лето
Шрифт:
Глядя на куски неодушевленных тел, предназначенные для моих коллекций, я замечал, что тела эти в разных местах разные, что порой огромные массы одного и того же вещества нагромождены горами, а порой на небольшом расстоянии чередуются небольшие пласты. Откуда они взялись, как скопились? Распределены ли они по какому-то закону и как этот закон возник? Порой части какого-то большого тела во множестве или поодиночке попадаются в местах, где самого этого тела нет, где им не следовало бы попадаться, где они чужие. Как попали они сюда? Вообще каким образом в том или ином месте возникло именно данное вещество, а не другое? Откуда взялась общая форма гор? Предстает ли она еще в своем чистом виде или уже претерпела и еще претерпевает какие-то перемены? Как образовалась форма самой земли, как избороздилось ее лицо, велики ли пустоты или невелики?
Если вернуться к своему мрамору — как поразителен мрамор! Куда делись животные, чьи следы мы догадливо различаем в этих образованиях? Сколь давно исчезли гигантские улитки, память о которых передана нам здесь? Память, уходящая в далекие времена, никем не измеренные, никем, быть может, не виданные и длившиеся дольше, чем слава любого смертного.
Я обратил
Возможно ли, что многое, что все еще раз изменится? С какой быстротой это происходит? Если под воздействием неба и его вод горы будут постоянно крошиться, если их обломки будут падать вниз и разламываться дальше и, наконец, в виде песка или гальки, будут смыты в низины, — как далеко это зайдет? Долго ли это уже продолжалось? Неизмеримые слои гальки на местности свидетельствуют, что долго. А долго ли еще это будет длиться? До тех пор, пока воздух, свет, тепло и вода остаются собой. Значит, когда-нибудь горы исчезнут? А равнину будут прерывать лишь плоские, незначительные пригорки и холмы, да и те будут размыты? Уйдет ли тогда тепло во влажные низины или в глубокие, жаркие расселины, а холодный воздух высот перестанет влиять на землю и поэтому все края в наших странах будет обтекать одно и то же прохладное вещество, что изменит условия существования всех растений? Или же энергия, поднимающая горы, жива и ныне и они благодаря внутренней силе возмещают или превосходят высоту, утраченную под воздействием извне? Иссякает ли эта подъемная сила? Продолжает ли через миллионы лет земля остывать, становится ли ее кора толще и потому горячая река в ее недрах уже не способна вытолкнуть на поверхность свои кристаллы? Или же она медленно и незаметно раздвигает края этой коры, постоянно пробивая сквозь нее свои наносы? Если земля излучает тепло и все более охлаждается, не становится ли она меньше? Не уменьшаются ли тогда и скорости вращения? Не меняет ли это пассатов? Не изменяются ли ветры, облака, дожди? Сколько миллионов лет должно пройти, чтобы человеческий инструмент смог измерить эту перемену?
Такие вопросы настраивали меня на серьезный и торжественный лад, казалось, я стал жить более содержательной жизнью. Хотя я собирал свои коллекции не так усердно, как раньше, внутренне я как бы обогащался гораздо больше, чем в прежние времена.
Если какая-нибудь история стоит раздумья и исследования, то это история земли, самая многозначительная, самая увлекательная, история, в которой история людей — лишь вставка, и кто знает, сколь малая, ибо она — часть других историй, быть может, высших существ. Источники для истории земли она сама хранит внутри себя как в книгохранилище, эти источники заключены в миллионах, может быть, грамот, и нам нужно только уметь читать эти грамоты и не искажать их своей упрямой самоуверенностью. Кому предстанут эти истории с полной ясностью? Придет ли такое время или полностью знать их будет всегда только тот, кто знал их извека?
От таких вопросов я убегал к поэтам. Возвратившись из долгих походов в дом с кленами или живя вдали от него где-нибудь в хижине на горном пастбище, я читал сочинения автора, не решавшего никаких вопросов, а выражавшего мысли и чувства, которые походили на решение в прелестной оболочке и были подобны счастью. У меня были разные авторы этого толка. Среди книг попадались и начиненные напыщенными словами. Они изображали природу внутри и вне человека не такою, какова она есть, а старались приукрасить ее для вящего впечатления. Как может кто-то, кому не свято то, что есть, сотворить нечто лучшее, чем сотворенное Богом? Естествознание приучило меня обращать внимание на свойства вещей, любить эти свойства и чтить сущность вещей. У напыщенных авторов я не находил этих признаков, и мне становилось смешно, когда кто-то, ничему не научившись, хотел что-то создать.
Мне нравились те авторы, которые, зорко взглянув на вещи и на события, соразмерно представили их на фоне собственного внутреннего величия. Другие передавали чувства с прекрасной нравственной силой, которая производила на меня глубокое впечатление. Невероятна власть слов. Я любил слова, любил их творцов и часто мечтал о каком-то неопределенном, неведомом счастливом будущем.
Древние, которых я, как когда-то мне думалось, понимал, предстали мне теперь другими, чем прежде. Мне казалось теперь, что они естественнее, правдивее, проще и крупнее, чем авторы нового времени, что их серьезность, их уважение к себе не допускает излишеств, которые в позднейшие времена считались прекрасными. Гомера, Эсхила, Софокла, Фукидида я брал с собой почти во все свои походы. Чтобы понимать их, я заглядывал во все рекомендованные мне учебники греческого языка. Но всего полезнее для понимания само чтение. Древних историков я причислял к поэтам, к которым они, на мой взгляд, были ближе, чем новые.
Занимался я тогда и живописью. Горы предстали мне во всей своей красоте и целостности, какими я никогда их прежде не видел. Для моих исследований они всегда были некими частями. Теперь они были картинами, как прежде были только предметами. В картины можно было погружаться, потому что они обладали глубиной, предметы же всегда были распластаны для обозрения. Как раньше я зарисовывал создания природы для научных целей, как пришел через эти зарисовки к применению красок, как еще недавно рисовал и писал красками мебель, так и теперь
пытался я нарисовать на бумаге или написать масляными красками на холсте всю панораму парящей в дымке, отличимой от неба гряды гор. Я сразу увидел, что это гораздо труднее, чем прежние мои усилия, потому что тут надобно было передать пространство, представавшее не в каких-то данных размерах и не в своих естественных цветах, а как бы душою всего, а раньше мне нужно было только перенести в свою папку тот или иной предмет с известным соотношением линий и свойственным ему цветом. Первые попытки не удались полностью. Но это не отпугнуло меня, а, напротив, раззадорило. Я предпринимал все новые и новые попытки. Наконец я перестал уничтожать свои пробы, как то делал прежде, и стал сохранять их для сравнения. Сравнение их постепенно показало мне, что пробы улучшаются, рисунок делается легче и естественнее. Было великое очарование в том, чтобы охватить то наслаждение, что заключалось в вещах, передо мной представавших, и чем больше я старался его схватить, тем прекраснее для меня это несказанное становилось.Я оставался в горах, пока это было сколько-нибудь возможно и усиливающийся холод совсем не запретил работать на воздухе.
Поздней осенью я еще раз заглянул к своему гостеприимцу в дом роз. Это было в ту пору, когда в горах на высоких местах уже лежали снега, а низкие уже совсем оголились. Сад моего гостеприимца стоял голый, улья были укутаны соломой, в ветках без листьев верещали только одинокие синицы или другие зимние птицы, а над ними в сером небе тянулись на юг серые клинья гусей. Долгими вечерами мы сидели у горящего камина, днем закутывали или еще как-либо защищали от мороза предметы, в этом нуждавшиеся, а иной раз, во второй половине дня, когда по холмам, долинам и равнинам расползался туман, ходили гулять.
Я показал моему гостеприимцу свои попытки писать пейзажи, считая некоей неискренностью ничего не говорить ему о перемене, во мне происшедшей. Я очень стеснялся демонстрировать ему свои пробы, но все-таки сделал это, причем в присутствии Ойстаха. Сначала, однако, я объяснил, как постепенно взялся за эти вещи.
— Так бывает со всеми, кто часто ходит в горы и обладает силой воображения и некоторой ловкостью рук, — сказал мой гостеприимец. — Нечего вам чуть ли не извиняться, можно было ожидать, что вы не ограничитесь собиранием камней и окаменелостей, это естественно, и это хорошо.
Наброски были разобраны внимательнее и подробнее, чем они того заслуживали. Просмотрев каждый лист по нескольку раз, мой гостеприимец и Ойстах говорили со мной о сделанном. Они были единодушны во мнении, что естествоведческая сторона удавалась мне гораздо больше, чем художественная. Камни, находящиеся на переднем плане, растения вокруг них, какая-нибудь старая деревяшка, валяющаяся поблизости, выступы валунов, даже вода непосредственно внизу переданы, мол, верно во всем их своеобразии. А дали, большие площади тени и света на горных массивах и отступающий назад небосвод у меня не получались. Мне объяснили, что я был слишком определенен не только в красках, что я писал не то, что видел вдали мой глаз, а то, что подсказывало мне сознание, что предметы заднего плана даны у меня слишком крупно, они показались моему глазу большими, и я передавал это смещением линий кверху. Но тем и другим, четкостью письма и увеличением далей я приближал таковые и лишал той величественности, которая на самом деле в них есть. Ойстах посоветовал мне покрыть канадским бальзамом стеклянную пластинку, чтобы та стала чуть шероховатее и приглушала краски, но прозрачности не утратила, и через эту пластинку рисовать кисточкой дали с более близкими на границе с ними предметами, и тогда я увижу, какими маленькими покажутся самые высокие и раскинутые горы и какими большими ближайшие мелочи. Но этот способ он рекомендует только для того, чтобы осознать соотношения и найти меру, а не затем, чтобы делать художественные снимки с пейзажей, потому что при таком способе пропадают художественная свобода и легкость, которые составляют суть и душу изобразительного искусства. Надо только упражнять и учить глаз, творить должна душа, а глаз должен служить ей. По поводу окраски далей Ойстах дал мне совет: если я сомневаюсь, вижу ли я что-то или только знаю, лучше вообще не передавать этого в красках, лучше быть менее, чем более определенным, потому что это придает предметам величественность. От неопределенности они отдаляются и от этого становятся больше. Линиями карандаша на маленьком листе или маленьком холсте ничего нельзя сделать большим. От большей четкости тела придвигаются ближе и уменьшаются. Раз уж вообще приходится поступаться точностью — ведь никто не в силах передать вещи, особенно пейзажи, во всей их сути, — то лучше уж придавать предметам величественность и обозримость, чем воспроизводить слишком много отдельных признаков. Первое художественнее и действеннее.
Я был вполне согласен со сказанным и знал, как возникли ошибки, о которых мне говорили. До сих пор я зарисовывал всяческие предметы, имея в виду свою науку, а в ней признаки — главное. Их нужно было передать в рисунке, и точнее всего именно те, которыми отличаются эти предметы от родственных. Даже когда я рисовал лица, их линии, их плоть, их светотень были непосредственно передо мной. Поэтому даже в далеких предметах, при всей их нечеткости, мой глаз приучился видеть особенности, какими те действительно обладали, и зато меньше подмечать то, что придали им воздух, свет и туман, даже мысленно отбрасывать эти прибавки как помехи для наблюдения, не обращать на них внимания. Благодаря суждениям своих друзей я вдруг уразумел, что то, что всегда казалось мне до сих пор несущественным, нужно принимать во внимание и узнавать. От воздуха, света, тумана, облаков, от близости других тел предметы приобретают иной вид, и до этого я должен доискиваться, эти причины я должен по возможности изучать так, как прежде изучал признаки, сразу бросавшиеся в глаза. Таким путем можно добиться удачи в изображении тел, плавающих в среде и в окружении других тел. Я сказал это своим друзьям, и они одобрили мое решение. Когда туман и вообще пасмурная погода позволили взглянуть вдаль, сказанное словами пояснялось и подлинными примерами, и мы говорили о том, какой вид принимали далекие горы или их части или более близкие, отделяющиеся от главного хребта земли. Неимоверно многому научился я в тот короткий осенний срок.