Багратион
Шрифт:
Штаб седьмого корпуса помещался в сарае. В эту ночь никто из штабных офицеров не спал. Все дежурство, вся квартирмейстерская часть собрались в сарае. Но он был так велик, что, несмотря на это, в нем не было тесно. Адъютанты, примостившись на кадках и ящиках, строчили рапорты. Кое-где по углам завязывался штосс. Кто-то понтировал с такой безотменной удачей, что наконец сам не выдержал. Собрал деньги и швырнул карты.
– Довольно, господа! Дурной знак! Вряд ли буду я завтра столь же счастлив!
Посредине сарая, на доске, покрытой одеялом, Раевский, Паскевич и три артиллерийских
– Скверная ауспиция{99}, ваше превосходительство! Да что поделаешь! У меня вся бригада надела белые рубахи... Люди к смерти готовятся.
Раевский распахнул жилет, - под ним была чистая белая рубаха.
– Не в том суть! Надо, чтобы сердце было чисто и душа бела.
Паскевич нагнулся, подбирая с земли рассыпавшиеся кости. Лицо его спряталось под доской. И голос прозвучал глухо, с натугой:
– Кстати, вспомнилось мне, Николай Николаич... Очень виноват я по забывчивости перед одним офицером. Еще за Салтановку, а потом за Смоленск хотел в представление к чину включить - и каждый раз из памяти вон! И храбр, и находчив, и два пальца потерял...
– Как звать? - спросил Раевский.
– Временно командующий номера двадцать шестого артиллерийской роты поручик Травин. В штабс-капитаны... И канонира одного из роты той - в фейерверкеры...
– Представляйте, Иван Федорыч. Коли живы останемся...
Дверь отчаянно взвизгнула, и в сарай вбежал Олферьев.
– Ваше превосходительство. Главнокомандующий Второй армии ввечеру приказал отправить в Можайск обоз главной квартиры, а из корпусов всех больных и невоенных людей. Письменное же повеление о том дать вам запамятовал. И весьма встревожен...
– Напрасно, - сказал Раевский, - в седьмом корпусе ни одного больного и невоенного нет. Всех уже отправил я. Неужто опять не спит князь?..
Шалаш был так низок, что лежать или сидеть в нем на соломе друг подле друга было еще можно, но встать на ноги или выпрямиться - никак нельзя. В этом темном и тесном углу сошлись на ночлег шесть офицеров. Почти все они были молоды, сильны и смелы. Спать им не хотелось, и они разговаривали.
– Жаль, Полчанинов, - сказал один из них, - что не можете вы за темнотой прочитать нам сегодняшнюю страницу из журнала вашего...
– Да там всего лишь одна маленькая пиеска в стихах, - отвечал Полчанинов. - Коли хотите, прочту наизусть. Я ее помню...
Ужели не побью я русских никогда? - Да. Но и меня побить им также невозможно! - Можно. Кто ж наконец сразит французов? - Кутузов. А Францию что ждет, как мой падет кумир? - Мир.
– Ах, славно! - закричали восхищенные офицеры. - Вот это стихи! Отчего бы, Полчанинов, не отправить вам их в академию? Или государю-императору посвятить? А то - напечатать на свой счет и распускать в публике? Счастливец вы, что можете этакое сочинять!
Однако лежавший рядом
с Полчаниновым Александр Раевский прошептал ему на ухо:– Не слушайте. Дурно!
Прапорщик пожалел, что вылез со стихами. "Слава богу, - подумал он, что темно. Я, кажется, покраснел. Но как странно! Одним нравится мое "Эхо", другие бранят его. А Травин давеча обозвал безделкой. Экая досада, что нет среди моих знакомцев ни одного настоящего поэта!" Вдруг из самого темного угла шалаша раздался бархатистый и ровный голос. Владелец его был никому не известен.
– Человек - такая брюзга, что во всем сыщет недостатки. Ему ежели мед, так уж и с ложкой. Ваши стихи, господин Полчанинов, тем хороши, что вровень с высокими чувствами любви к отечеству идут. А за брюзгливость простите, коли скажу: перо ваше еще недостаточно искусно. Ut desint vires, tamen est laudanda voluntas{100}, - говорили римляне. Узы давней дружбы соединяют меня с известным российским сочинителем и журнальным издателем господином Карамзиным. Ныне укрылся он от галльской напасти в эмиграции: на волжских берегах нашел себе в Нижнем Новгороде утлый приют. Но минется напасть, и стоит тогда пожелать вам, как "Эхо" будет мною доставлено господину Карамзину для напечатания, и ручаюсь, - прямо попадет под станок...
Полчанинов оцепенел от смущения. Офицеры скромно молчали. Неизвестный голос добавил:
– Незван и непрошен очутился я, господа, в вашем обществе. Рекомендуюсь: поручик московского ополчения, Мамоновского полка, Василий Жуковский. Ночь застигла меня по дороге к месту, я и попал под гостеприимное ваше крыло.
Фамилия незнакомца отозвалась в сердце Полчанинова радостной надеждой. Какой Жуковский? Не поэт ли? Не славный ли переводчик Грея и Бюргера? Задыхаясь от волнения и от усилий скрыть его, он сказал:
– Фамилия ваша очень известна по переводу Греевой элегии. Еще в корпусе наслаждался я очаровательной картиной "Сельского кладбища". Неужели...
– Вы не ошиблись, - тихо проговорил Жуковский, - я переводчик Грея.
Не все товарищи Полчанинова слышали о Жуковском и "Сельском кладбище", но все поняли, что ночь завела к ним в соседство литературную знаменитость. Это ошеломило их, и дружная до того беседа оборвалась. Заметив это, Жуковский воскликнул с простым и искренним одушевлением:
– Ах, господа! Завтра решится кровавая задача. Нас здесь шестеро. Не может же так быть, чтобы все мы, сколько ни есть в шалаше, вышли из дела целы и невредимы. Ведь кому-нибудь из нас да надо же быть убитым или раненым...
– Слыхал я от батюшки, - проговорил, потягиваясь, Александр Раевский, что в больших сражениях обычно из десяти убивают одного, а ранят двух. Нас здесь шестеро. Следственно, убит будет либо один, либо ни одного, а ранен кто-нибудь - непременно...
"Неужели я - именно тот десятый, который должен быть убит завтра? - с ужасом подумал Полчанинов. - Умереть? Это не просто перестать пить и есть, это перестать видеть, слышать, думать, писать журнал, никогда не напечатать "Эхо", потерять Жуковского, не встретить Карамзина..."