Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Багровый лепесток и белый
Шрифт:

Вскоре после помолвки она призналась, что боится потерять фигуру — как он понял, она имела в виду будущих детей. И сразу решил, что примет меры предосторожности и избавит ее от этого бремени.

— Дети? — возгласил он, наслаждаясь мыслью о попрании еще одной условности, ибо в те времена плевать он хотел на банальные ожидания папаш и прочих доброжелателей. — Детей и без того на свете предостаточно! Люди производят их на свет, потому что жаждут бессмертия, но они обманывают себя, ибо маленькие монстры уже не они, а совсем другие люди! Кто хочет бессмертия, должен сам добиваться его!

Он тогда проверил

выражение ее лица, боясь, что его решимость добиться долговечной славы своими произведениями может показаться ей хвастовством, но она казалась довольной.

В мечтах — во сне и наяву — он воображал себя и Агнес вместе, но уже не молодоженами, а зрелыми людьми, когда их репутация достигнет зенита.

— Вот идут Рэкхэмы, — сказали бы завистливые зеваки, видя, как они с Агнес прогуливаются по аллеям Сент-Джеймсского парка. — Он только что выпустил в свет новую книгу.

— Да, а она недавно вернулась из Парижа; говорят, она там заказала тридцать платьев от пяти разных портных!

Их типичный день в грядущем будет начинаться с того, что он, откинувшись в плетеном кресле, в залитом солнцем саду, читает гранки своей новой публикации и разбирает читательскую почту (поклонники получат сердечный ответ, хулители немедленно погибнут от огонька его сигары). А недостатка в хулителях у него не будет, ибо его бесстрашные мысли многим взъерошат перья! На траве рядом с креслом дымится кучка пепла — этим занудам не стоило трудиться, посылая ему свои жалобы. К полудню подойдет Агнес, плавно ступая по траве, ослепительная, в лиловом наряде, и нежно укорит его за то, что он превращает жизнь садовника в муку.

Сейчас, в январе 1876 года, валяясь в своей гостиной, Уильям — человек, понесший тяжелую утрату, вздрагивает от боли воспоминаний. Какой он был дурак! Как плохо понимал себя! Как плохо понимал Агнес! Как трагически недооценивал беспощадность, с которой отец унижал их обоих в самые нежные годы брака! С самого начала все предзнаменования уже указывали на морг Питчкотт и несчастную женщину на мраморном столе!

Снова погружаясь в дремоту, он видит перед собою Агнес в их брачную ночь. Он поднимает ее ночную рубашку — он никогда еще не видел такой красоты. Но она скована страхом, и ее совершенное тело покрывается гусиной кожей. Он месяцами восторгался красотой ее глаз — к вящему удовольствию Агнес; но, хотя ему хотелось бы провести две сотни лет, восхищаясь ее грудью, и еще тридцать тысяч — всем остальным, но он жаждет более непосредственного союза, взаимного торжества их любви. Прочитать ей стихи? Назвать своей Америкой, вновь открытой землей?

Застенчивость и неловкость сушат его язык; выражение ужаса, застывшее на лице жены, вынуждает его продолжать в молчании. Слыша лишь собственное тяжелое дыхание, он торопится, надеясь, что некий магический процесс сопричастности или эмоционального взаимопроникновения вдохновит ее, и она разделит его экстаз; что за извержением его страсти прольется теплый бальзам взаимного облегчения.

— Уильям?

Он вздрагивает, просыпается — ничего не понимая. Перед ним в гостиной стоит Конфетка; ее траурное платье промокло, со шляпки каплет вода, лицо виноватое.

— Я ничего не сделала, — говорит она. — Не сердись, пожалуйста.

Он садится в кресле, трет глаза пальцами здоровой руки. У него

затекла шея, болит голова, а спеленутый в брюках член обмякает в липком, влажном гнезде лобковых волос.

— Не имеет значения, — стонет он, — тебе достаточно сказать, что ты х-хочешь, и я все устрою.

Тремя днями позже, когда пишется письмо Генри Калдеру Рэкхэму, которое Конфетке велено — после некоторого колебания — начать словами «Дорогой отец», Уильям неожиданно спрашивает:

— Ты швейной машинкой умеешь пользоваться?

Конфетка поднимает глаза. Она считала, что сегодня готова ко всему: интимные части тела подживают, так что она в состоянии подумать и об акте любви — с осторожностью; только сегодня утром прекратились спазмы в желудке, вызванные тинктурой из полыни и пижмы, и она решила дать бедному телу передышку, перед тем как прибегнуть к последнему средству: болотной мяте и пивным дрожжам.

— Извини, — говорит она, — никогда не прикасалась к ней. Он разочарованно кивает.

— Хорошо, а просто шить умеешь?

Конфетка опускает перо на промокашку и старается понять по выражению лица Уильяма, как он отнесется к шутливому ответу.

— Искусство иголки и нитки никогда не входило в число моих талантов. — Он не улыбается, но снова кивает.

— Значит, ты бы не сумела п-перешить на себя одно из платьев А-агнес?

— Не думаю, — Конфетка сильно встревожена, — даже если бы я хорошо шила… У нас разные фигуры…настолько разные…были…

— Жаль, — говорит он, и на несколько минут оставляет ее в мучительном непонимании. Что он, к черту, затевает? Подозревает ее в чем-то? Вчера уезжал в город, впервые после похорон, а вечером и словом не обмолвился, где был. Может быть, в полиции?

Наконец, он выходит из задумчивости и властным тоном, почти не заикаясь, объявляет:

— Я договорился о небольшой прогулке для нас всех.

— Нас… всех?

— Ты, я и Софи.

— Да…

— В четверг мы едем в город и там фотографируемся. Тебе придется ехать в т-трауре, но, пожалуйста, захвати с собой что-нибудь нарядное и веселенькое, и для Софи тоже. Я узнавал, в студии есть комната для переодевания.

— Да…

Она ждет объяснения, но он уже отвернулся; тема закрыта. Она берет перо с испятнанной промокашки.

— Ты хотел бы, чтобы я надела какое-то определенное платье?

— Надень самое нарядное. Б-белое всегда выглядит респектабельно.

— Куда папа везет нас, мисс? — интересуется Софи утром великого дня.

— Я вам уже говорила: в студию фотографа, — вздыхает Конфетка, стараясь не выказывать неудовольствие, хотя ребенок ее слегка раздражает.

— Это большая студия, мисс?

(«Ох, да уймись ты, болтаешь ради того, чтобы не молчать!»)

— Не знаю, Софи, я никогда там не бывала.

— Можно мне надеть новую заколку из китового уса, мисс?

— Разумеется, дорогая.

— И взять с собой замшевый мешочек?

(«Самый звук твоего голоса, моя бесценная, становится утомительным до чрезвычайности», — подсказывает миссис Кастауэй.)

— Я… Да, почему же нет?

Одетые в траур, но с другими нарядами, уложенными в тартановую дорожную сумку, которая некогда принадлежала миссис Рэкхэм, Конфетка и Софи выходят на подъездную аллею, где их ожидает запряженный экипаж.

Поделиться с друзьями: