Багровый лепесток и белый
Шрифт:
— Однако ты должен нам кое-что рассказать, — говорит Эшвелл по прошествии нескольких минут, отданных сплетням и сигарам. — Ты должен открыть нам тайну миссис Фокс. Ну-ка, Билл: в чем состоят ее добродетели? — оставляя, разумеется, в стороне Добродетель, как таковую.
— А разве может быть добродетельной женщина, подвизающаяся среди проституток? — возражает ему Бодли.
— Так ведь в этом и состоит первейшее требование, ммм? — отвечает Эшвелл, — к женщине, избравшей подобное занятие.
— Да, но соприкосновение с Пороком развращает! — протестует Бодли. — Неужели ты этого до сих пор не заметил?
Уильям щелчком отправляет свою сигару в камин.
— Я
— Да, но что он думает о ее якшанье с блудницами?
— Этого он мне не говорил. Полагаю, оно ему не нравится.
— Бедный Генри. Мрачная тень Греха встает между ним и его любовью. Уильям в насмешливом неодобрении грозит ему пальцем.
— Перестань, Бодли, перестань, ты же знаешь, Генри страшно оскорбился бы, услышь он, как это слово употребляется применительно к чувствами, коими он проникся к миссис Фокс.
— Какое именно слово? Грех?
— О нет, Любовь! — укоризненно произносит Уильям. — Любой намек на то, что он влюблен в миссис Эммелин Фокс…
— Ха, да ведь это так же бросается в глаза, как нос на его лице, — усмехается Эшвелл. — Что же еще, по его представлениям, так часто сводит их вместе? Необоримая прелесть словопрений по поводу Священного писания?
— Да-да, именно она! — восклицает Уильям. — Тебе не следует забывать о том, что оба они бешено благочестивы. Каждый слух о преобразовании или промахе Церкви — у нас либо за границей — возбуждает в них нестерпимый интерес. («Тогда почему же они и слышать не желают о нашей новой книге?» — бормочет Бодли.) Что же касается работы миссис Фокс в «Обществе спасения», она, по рассказам Генри, трудится там исключительно во имя Божие. Ну, сами знаете: возвращение душ в овчарню…
— Нет, старый друг мой, нет, — поправляет его Бодли. — Души возвращаются в лоно Церкви, а в овчарню — заблудшие овцы.
— Что до Генри, — упорствует Уильям. — Он все еще одержим желанием обратиться в пастора. Впрочем, не помню — в пастора, викария, приходского священника? Чем дольше он растолковывает мне различия между ними, тем меньше разницы я в них нахожу.
— Вся разница в том, — произносит, подмигивая, Бодли, — какую часть церковной десятины они прибирают к рукам.
Эшвелл фыркает, достает из внутреннего кармана сюртука расплющенный ком обернутого в папиросную бумагу рахат-лукума.
— Что за нелепость, — невнятно произносит он, откусив кусок и возвратив остаток лакомства в карман. — Такой прекрасный образчик мужественности — наш лучший загребной, непревзойденный пловец, я и сейчас словно вижу его бегающим, обнажившись по пояс, по кембриджскому Выгону. О чем он думает, волочась за тошнотворной вдовой? Только не говори мне о ее непорочной душе, — я похотливца за милю чую!
— И как он может хотя бы смотреть на нее? — стонет Бодли. — Она же похожа на борзую! Это длинное кожистое лицо, наморщенный лобик — и всегда такая ужасно сосредоточенная — точь-в-точь ожидающая команды собака.
— Оставь, — говорит Уильям. — Не слишком ли большое значение предаешь ты телесной красоте?
— Да, но черт побери, Уильям, — вот ты, женился бы ты на вдове, которая смахивает на собаку?
— Но Генри вовсе не собирается брать Эммелин Фокс
в жены!— Ооо! Какой скандал! — гримасничает Бодли, ударяя себя ладонями по щекам.
— Я готов поручиться, — заявляет Уильям, — что брат не ждет от миссис Фокс ничего, кроме бесед.
— О да, — ухмыляется Эшвелл и снимает, разгоряченный разговором, сюртук. — Бесеед. [33] Они беседуют, прогуливаясь по парку, сидя в уютных кондитерских или на морском берегу, беседуют и при этом не сводят друг с друга глаз. Я слышал, они даже катались в лодке по Темзе — вне всяких сомнений ради того, чтобы обсудить «Послание к фессалоникийцам».
33
??? Так в книге. прим. авт. fb2
— Вне всяких сомнений, — настаивает Уильям. Эшвелл пожимает плечами:
— А это безумное желание податься в священники — давно он его питает?
— О, годы и годы.
— В Кембридже я за ним ничего такого не замечал — а ты, Бодли?
— Прошу прощения? — Бодли роется в карманах снятого Эшвеллом сюртука, отыскивая рахат-лукум.
— Отец запретил ему даже говорить с кем-либо об этой мысли, — поясняет Уильям. — Вот Генри и хранил свое желание в тайне, — хотя для меня, с прискорбием должен сказать, тайны оно не составляло. Он всегда был устрашающе набожен, даже в нашем с ним детстве. И всегда сожалел о том, что у нас в семье было принято читать молитву один, а не два раза в день.
— Вообще-то, ему следовало считать себя счастливцем, — задумчиво произносит Бодли. («Так он и считает себя счастливцем», — саркастически замечает Эшвелл.) — В нашей семье молились дважды в день. Чему я и обязан моим атеизмом. Одно лишнее проявление притворного благочестия в день, и у бедного дурачка вроде Генри возникает потребность стать духовным лицом.
— Как бы там ни было, для отца это было большим ударом, — говорит Уильям. — Он так надеялся, что именно Генри, его драгоценный тезка, возглавит наше дело. А вместо того (Уильям смотрит друзьям прямо в глаза), возглавить его придется, разумеется, мне.
Бодли и Эшвелл ошеломленно молчат, явственно пораженные такими словами Уильяма о «Парфюмерном деле Рэкхэма», составлявшем обычно еще одну запретную тему. Что ж, пусть поражаются! Пусть получат хотя бы отдаленное представление о переменах, произошедших с ним со вчерашнего дня!
Разумеется, его так и подмывает рассказать им о Конфетке, воспеть ей хвалы и (да, вот именно) взять хоть и небольшой, но реванш за последние несколько лет, в которые Бодли и Эшвелл вели столь беззаботную, в сравнении с его собственной, жизнь. Однако он слишком хорошо представляет себе, чем ответят друзья на его откровения: «Ну что же, попробуем и Конфетку!». И что ему тогда останется? Лживо хулить ее, подобно запинающемуся на каждом слове старому селянину, который пытается убедить солдата-мародера, что его, селянина, дочь не стоит усилий, потребных для того, чтобы ее изнасиловать? Пустая затея. Для таких, как Бодли и Эшвелл, любые женские прелести суть всеобщее достояние.
— А скажите, — спрашивает он взамен, — слышали вы что-нибудь новенькое о той удивительной девушке, о которой рассказывали мне?
— Об удивительной девушке?
— Ну, той, жестокой — с хлыстом — предположительной дочери не помню уж кого…
— Люси Фицрой! — в один голос восклицают Бодли и Эшвелл.
— Клянусь Богом, как странно, что ты упомянул о ней, — говорит Эшвелл. Он и Бодли поворачиваются друг к другу и приподнимают каждый по брови — это их условный знак, говорящий, что настал черед новой истории.