Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бал на похоронах

д'Ормессон Жан

Шрифт:

Вот мы вышли в Большой Канал напротив Ка’Пезаро. Марина испустила крик восторга. И я, и она впервые оказались в Венеции. Мы ничего не знали о ней, и нам предстояло открывать в ней все. Ее красота свалилась нам на голову, и мы задыхались под ее грузом. Моряк, который вел судно, небрежно указывал нам на дворцы, церкви, памятники, даже названий которых мы не знали… и вдруг — очень быстро, шквалом — понеслись словно приближенные гигантской рукой Ла Салют, Морская таможня со статуей Фортуны и двумя альтанами. И наконец — грандиозная площадь Святого Марка… Потом я двадцать раз возвращался в Венецию, тридцать раз, пятьдесят раз! В конце концов я уже выучил наизусть — увы, без Марины! — малейшие «sotoportego», «salizzada», «campiello» или «campazzo» этого города из воды и мрамора, и он потом

много раз будет появляться в моих книгах. Но первый раз — всегда единственный…

— Я сейчас о многом думаю, — говорила Марина, идя рядом со мной и опираясь на мою руку. — А ты о чем думаешь?

— А я вспоминал Венецию, — ответил я.

— Дядя Жан, — заговорила Изабель, — Ромен всегда обещал показать мне Италию. Сейчас, когда его больше нет, может быть вы возьмете меня туда?

— Оставь Жана в покое, дорогая, — сказала Марина. — Сейчас не время докучать ему твоими вопросами.

— Она мне не докучает, — возразил я. — Ты мне не докучаешь, дорогая. Я полагаю, что дар превращать меня в своего раба у вас наследственный, он передался уже третьему поколению…

Марина взглянула на меня и улыбнулась сквозь слезы…

…С ней было связано единственное воспоминание о Ромене, которое могло пробудить во мне что-то похожее на злобу против него. Даже теперь, когда мы на этом кладбище ожидаем его похоронный кортеж, остатки злопамятства борются во мне с печалью. Долгое время я полагал, что чувства однозначны, как основные цвета, и отсекаемы, как простые органы: люди любят, не любят, ненавидят, сожалеют, надеются, желают… Сейчас я знаю, что чувства двусмысленны и противоречивы: можно жалеть своих палачей, бояться того, на что надеешься, продолжать любить тех, кого уже не любишь, желать того, что ненавидишь…

Толпа вокруг нас становилась все плотнее. Придя сюда, я спрашивал себя, будет ли нас здесь много, сколько его друзей, знакомых и незнакомых мне, дадут себе труд прийти на кладбище. Ответ был сейчас у меня перед глазами: многие испытывали к Ромену те же чувства, что и я. За свою достаточно долгую жизнь Ромен встречал многих людей. И он не всегда был только любезен. Он сделал хорошую карьеру художественного эксперта, и его коллекция примитивного искусства Китая и Индии сделала его достаточно широко известным. Сейчас здесь присутствовала целая фауна торговцев и любителей, с которыми его связывали профессиональные отношения и которых я не знал. Здесь были также, с каждым годом все более малочисленные, его старые товарищи по Сопротивлению и «Нормандии-Неман», они пришли отдать последнюю дань уважения одному из своих. Здесь были и спортсмены, с которыми он играл в теннис или гольф, с которыми он катался на лыжах в Шамониксе, Церматте или в Кортино-д’Ампеццо. Было немало меломанов и любителей оперы, разделявших его страстную любовь к музыке: к Моцарту, конечно, к Генделю, Шуберту и особенно к Баху, к которому он пришел довольно поздно, но зато — навсегда…

Все они были связаны с Роменом невидимыми нитями, но не связаны между собой. Там и сям виднелись лица незнакомых мне женщин: красивые, загадочные и молчаливые, они пополняли собой толпу женщин, которых я очень хорошо знал. Они были как окна в мир жизни Ромена, неизвестный мне…

Небо расчищалось. Дождя больше не было. Все ждали. И вдруг с миром что-то произошло, у меня даже пошла кругом голова. Мне пожимали руку люди, которых я не узнавал. Они напоминали мне о том, что я забыл. Они рассказывали мне вещи, которых я не понимал. С огромным облегчением я увидел перед собой Альбена и Лизбет Цвингли. Я обнял их — и это было как глоток свежего воздуха, поднявший меня ввысь над этой толпой…

Альбен и Лизбет — славные люди, обитающие в красивом деревянном шале в районе Гуарды, в самом сердце Ангандины. Ромен познакомился с ними первым. Как-то он проезжал в этих местах по дороге из Милана или Сен-Морица на фестиваль в Зальцбург. И вот посреди пейзажа сказочной красоты, после нескольких встрясок на ухабах, его машина выпустила тонкий шлейф дыма и стала. Мобильный телефон еще не был тогда изобретен. Пройдя в полном одиночестве (которое бывает даже приятным, но только в других обстоятельствах) несколько километров

в одном направлении, затем еще несколько километров в другом, Ромен понял, что автомастерские не встречаются в этой местности так же часто, как между Женевой и Лозанной. Ему ничего не оставалось кроме как устроиться в ожидании на сиденьи своей машины с книгой в руках, и тут чей-то голос окликнул его. Это был Альбен Цвингли, проезжавший мимо. Он не ограничился тем, что отбуксировал машину Ромена к себе домой и покопался в моторе, поскольку уже темнело, он пригласил его поужинать и переночевать в крошечной комнатке, все пространство которой занимала кровать, но из которой открывался дивный вид на луга и горы. Ромен провел у них восхитительные вечер и ночь — самое веселое и самое спокойное время, которое он мог припомнить в своей жизни. Потом он не раз приезжал к ним весной, летом, зимой. А где-то к концу пятидесятых годов взял туда с собой и нас — Андре Швейцера и меня: подальше от разговоров о холодной войне, от событий в Алжире, экспедиции в Суэц и затонувшего на широте Нью-Йорка «Андреа Дориа».

Эти воспоминания пронизаны миром, счастьем и дружбой. Нам было очень хорошо с семьей Цвингли. Рано утром Альбер уводил нас на прогулки, и возвращались мы только вечером, уставшие и очарованные: перед глазами стояли очертания гор, а шляпы были полны цветов. Зимой мы с ним катались на лыжах по девственной белизны склонам, не обремененным толпой лыжников. Когда нас посещала ностальгия по цивилизации, мы отправлялись на денек в Давос и находили там (причем без всякого энтузиазма) старых знакомых, чайные салоны… и пробки на дорогах.

В получасе ходьбы от их дома у нас было местечко: у кромки леса, в конце тропинки, на возвышенности, один склон которой резко обрывался вниз, а другой был пологим. Оно было особенно дорого Альбену. Оттуда открывался вид, в котором сочетались покой и величие. Каждый раз, бывая у Цвингли, мы обязательно проводили там некоторое время: ведь у дружбы, как у всего, что связано с культурой и цивилизацией, должны быть свои ритуалы.

Несколько лет назад мы, все трое, опять побывали у Цвингли — это было что-то вроде паломничества по дружеским воспоминаниям. После сытного обеда — мясо по-местному, салат, омлет с картошкой, грюйер, яблочный сок, вино Долины — Альбен с трубкой в зубах, сидя скрестив руки на спинке поставленного задом наперед стула, с важностью поднял вверх указательный палец и заявил тоном таинственным и лукавым:

— Завтра я покажу вам сюрприз.

Назавтра он повел нас в то самое сакральное место. На первый взгляд там ничто не изменилось, но на том месте, где Альбен имел обыкновение любоваться пейзажем, оказалась скамейка. К ее спинке была прикреплена медная табличка с надписью по-немецки:

СКАМЕЙКА АЛЬБЕНА

К его 65-летию

Это была идея местных жителей, соседей Цвингли: они установили эту скамейку на месте, откуда открывался любимый вид Альбена, в качестве юбилейного подарка ему. Мы уселись, все четверо, на скамейку и долго молчали. Тишину нарушали только ветер и пение птиц, и наконец Андре Швейцер произнес:

— Вот сейчас мы счастливы, насколько это вообще возможно.

— Не сглазь, — проворчал Ромен.

— Я сейчас могу рассказать вам одну счастливую историю, — предложил Андре.

— Давай: сейчас для этого самый подходящий момент, — поддержал я.

И на этой маленькой скамеечке Альбена, сидя спиной к лесу и лицом к чудесному горному пейзажу, зажатый между Роменом и мной, помахивая подобранной сухой веткой, Андре Швейцер рассказал, чтобы порадовать Альбена, которому мы были обязаны этими счастливыми минутами, свою историю.

— Вы, должно быть, знаете, — кажется, я уже вам рассказывал вам об этих давних временах, — что мой дед был сыном того Поля Швейцера, который женился на молодой девушке — Элен Тенье.

— Да, — подтвердил я, — мы это знаем.

— У Андре Швейцера — я ношу то же имя, что и дед, — был сын, мой отец. Отец был врачом — как и я теперь — и последовал старинной семейной традиции: женился на молодой девушке, чьи родители разорились вчистую за несколько лет до «черного четверга» на Уолл-стрит. Они жили в Ле Ло — это в сторону Сен-Сирк-Лапопи…

Поделиться с друзьями: