Бал на похоронах
Шрифт:
— Боже мой! — сказала она мне. — Как мы любили Ромена, мы оба.
Что я мог ответить ей на это?
— Вы помните Патмос? — спросила она меня с улыбкой. Эта улыбка напомнила мне обо всех бесчисленных былых победах этой девяностолетней, теперь разрушенной временем живой карикатуры, которая стояла сейчас передо мной и обнимала меня, — эта улыбка символично соединяла в себе все: радость жизни с ее разочарованием…
…Помнил ли я греческий остров Патмос?!. Мне было двадцать лет, или даже меньше; огненное солнце сжигало небо Греции… Прошлое налетело на меня вихрем и унесло прочь в складках своих очарованных парусов, и это теперешнее кладбище в преображенном настоящем отошло в небытие…
Я знал Грецию теоретически: я уже прочел несколько
Этот «смех в слезах» Андромахи окрылял меня счастьем. Я видел в нем одну из важнейших черт мира романа, который вот уже много веков идет рука об руку с миром реальным. По мере своего роста, роман постепенно освобождался от героев и богов, на которых он держался в своем младенчестве — в купели эллинического мира. Повзрослев, он повернулся лицом к человеку, к пожирающим его страстям, часто противоречивым…
Но родился он у Гомера в этом его гениальном оксюмороне [1] , и благодаря ему мать Астианакса предстает перед нами как живая.
1
Один из тропов (лексических средств выразительности), который заключается в соединении противоположных понятий. (прим. перев.)
Греция уже давно манила меня благодаря книгам, которые много — может быть, даже слишком — занимали меня в юности. Сам же я еще никогда не бывал в этих легендарных местах, где жило столько героев: Антигона, Ахилл, хитроумный Улисс, Перикл… Естественно, когда мне представилась возможность отправиться к Эгейскому морю и Додеканесу, я ухватился за нее обеими руками.
Боже, как прекрасна была жизнь в мои девятнадцать лет! Вернее, какими прекрасными кажутся мне мои девятнадцать лет, в свое время очень нелегкие, когда я вижу их сейчас, в той дали, освобожденными от тоски и горечи, украшенными всеми прелестями прошлого и воспоминаний о нем, в свете этого одного-единственного лучезарного слова — Патмос, которое произнесла Марго Ван Гулип на этом застывшем кладбище, где скоро упокоится Ромен, произнесла с улыбкой в слезах…
Итак, мне было девятнадцать лет. Я был принят к участию в одном из этих жутких конкурсов в Школе, на которых куется элита нации, — это по мнению одних, а по мнению других — они лишь продлевают агонию буржуазных ценностей. Я прочел много книг, но совсем не знал жизни. Я питал в душе, воспаленной чтением, большие и смутные надежды, к которым тайно примешивалась неуверенность в неизвестном будущем.
Я не знаю, у кого в Школе на улице Ульм созрела эта гениальная идея — о конкурсе. Может быть, это был Луи Альтуссер, доброжелательный философ-марксист, который был репетитором и добрым посредником между студентами и администрацией — до тех пор пока его разум не погрузился в сумерки (ей-богу, жизнь — настоящая машина по производству вперемешку и счастья, и страданий!), это помрачение впоследствии толкнуло его на убийство: он задушил свою жену Елену…
А может быть, это был сам директор Нормальной школы. Возможно, тогда это был Фласельер, ставший жертвой грубой шутки бессердечных студентов-«нормалистов»: они послали от его имени и без его ведома запрос о его приеме кандидатом во Французскую академию; не удовлетворясь этим, они затем простерли свое коварство до того, что на его опровержение дали свое опровержение в соответствующих колонках газеты «Монд»…
От кого бы ни исходила эта гениальная идея, она состояла в том, чтобы организовать — по сниженной стоимости — для нескольких
талантливых студентов, «помешанных» на литературных идеях и формах, культурноархеологическое путешествие в Грецию.…Море, несмотря на довольно сильно дувший «мельтем», было сплошным очарованием. Земля же была вся в статуях и храмах. Мы поднимались к Акрополю, прогуливались в Пропилеях, Парфеноне, Эрехтейоне, обрамленном портиком, который поддерживают коры (или кариатиды), а также в храме Афины Никейской. Храмы, статуи, холм богов — мы сразу узнавали их, вплоть до мельчайших деталей, потому что, не видя их ранее, мы уже из книг знали о них почти все. Мы посетили Саламины, Эгину, мыс Суньон, где лихорадочно искали, но безуспешно, росчерк Байрона на одной из колонн храма Посейдона; были и на Делосе и просто сходили с ума от его куросов и львов… Мы плавали и к Санторину, воображая себе погибшую Атлантиду… Нас жгло солнце; мы брали напрокат велосипеды или мопеды, чтобы прогуляться на островах через поля лаванды, а потом купались в море — в море богов и героев…
В последние годы своей жизни апостол Иоанн — любимый ученик Христа, который стоял у креста рядом с Девой Марией и который принял ее тело замученного Христа — удалился на остров Патмос, где и написал свой Апокалипсис. Патмос был последним островом, который нам предстояло посетить перед долгим ночным — без захода в порт — возвращением в Афины. Большинство греческих островов — плоские. Патмос же — крутой, а в деревне Хора, которая считается его центром, возвышается монастырь Иоанна Богослова — он знаменит своей библиотекой. Мы высадились, как и все, в маленьком порту Скала (многие греческие порты под влиянием Венеции и Генуи стали называться Скала) у ворот Хоры и, как и все, приготовились медленно подниматься к монастырю. Было очень жарко. Мы решили искупаться, прежде чем предпринять восхождение, которое обещало быть трудным.
Едва мы успели войти в воду, как на пляже, почти пустынном, появилось удивительное авто. Это был маленький белый открытый автомобиль — такие можно было увидеть на площадках для гольфа, или в кино — в больших пальмовых садах экзотических отелей. Он был снабжен чем-то вроде навеса для защиты от солнца водителя и пассажиров. Из этого автомобиля, похожего на гибрид лунного робота с салонной безделушкой, вышли две женщины: одна — дама-брюнетка в черных очках, в большой соломенной шляпе, одетая в длинное просторное светлое платье; второй была молодая светловолосая девушка в шортах. Они вытащили из авто ивовую корзину, поставили на песок и принялись доставать из нее со сноровкой фокусниц помидоры, крутые яйца, ветчину, дыни и две бутылки вина.
Среди нас был лингвист-педант, историк, занимавшийся гностиками и богомилами, классическая филологиня… Понятно, что все мы — ученая публика — смотрели на это бытовое чудо большими глазами. Под солнцем «Одиссеи» это было как вторжение английского романа в курс литературы Коллеж де Франс. Или как мадам Соларио в Латинском квартале.
В общем, мы онемели от изумления. Однако в этой бухточке, пронизанной солнцем, невозможно было сделать вид, что мы не заметили друг друга. И «мадам Соларио» сделала первый выстрел, скромно представившись:
— Меня зовут Мэг Эфтимиу.
Затем она угостила нас фруктами и печеньем, несколько твердоватым. Молодая девушка была немкой с примесью русской крови, эта примесь сказалась на ее высоких скулах; ее звали Элизабет.
— Она играет на скрипке, — сообщила «мадам Соларио».
Мы провели вместе около двух часов: дремали, растянувшись на песке; время от времени, спасаясь от жары, бросались в воду и чувствовали себя восхитительно, хотя и немного напряженно. Когда обе дамы собрались обратно домой, они пригласили нас с собой. Но было абсолютно исключено, чтобы мы могли все разместиться в их игрушечном автомобиле. Мы разделились на две группы. Некоторые из нас — их было больше — решили не обременять «мадам Соларио» и скрипачку. Остальные трое — и я в том числе — решили принять их приглашение. Филологиня расположилась в авто вместе с дамами. Ле Кеменек и я с помощью Элизабет задействовали двух ослов, предназначенных для подъема к монастырю Иоанна Богослова. Дом «мадам Соларио» находился за монастырем.