Бал шутов. Роман
Шрифт:
Потом по второй, по третьей.
— Хватит, — сказал Борщ, — а то свалимся перед иностранными жуками…
Сокола вывели в наручниках и втолкнули в машину.
— Сколько, сколько? — неслось отовсюду.
— Скажи им, — шепнул Борщ, — только отчаянно.
— Шесть тюрьмы, семь ссылки, — выкрикнул Борис и хотел было добавить: «До встречи в Париже», но, как всегда во — время, его с силой втолкнули в машину, она рванула, и он даже не видел возмущенных корреспондентов, фоторепортеров, без конца повторявших: «Шесть
То же самое повторял и весь цивилизованный мир. И возмущался возле своих телевизоров, в своих бассейнах и на своих лошадях. Демонстрации шли и днем, и ночью. Мадам Шварц почти не спала.
Она заметно похудела.
И, тем не менее, голос ее был все еще крепок.
— Свободу Соколу! — продолжала изо дня в день требовать она.
— Свободу Соколу! — изо дня в день требовали «Комитеты в защиту Ирины и Бориса».
И даже самим Ирине и Борису уже хотелось взглянуть — какая она из себя, Свобода…
Но путь к ней, видимо, всегда длинен.
Борщ тянул.
— Не дают жить, — жаловался он Борису, — письма протеста, звонки, заявления лидеров — вы знаете, сколько их там?
— Так выпускайте, — посоветовал Борис, — сколько мне здесь еще торчать?!
— Вы уже почти на свободе, — ухмыльнулся Борщ, — осталось только немного поголодать — и все!
— Что?! — обалдел Борис.
— Голодовка протеста, — охотно объяснил майор.
— Вам мало, что я в тюрьме? Что весь мир протестует? Вам мало ссылки и тюрьмы?!!
— Голодовка! — убежденно повторил Борщ, — им надо ее подкинуть. Тогда не только вы станете настоящим героем! Но и они. Они вырвут вас из лап голодной смерти!
— Нет! — завопил Борис, — голодать я не буду! Вы лишили меня театра, ролей, друзей! А теперь хотите забрать последнее удовольствие? Никогда!
— Милый мой, — Борщ мог всегда успокоить, — да кушайте вы на здоровье! Вы только объявите голодовку, а мы вам за это будем давать особо усиленное питание. Вы какую икру любите — черную или красную?
— Баклажанную, — ответил Борис…
Ирина сидела одна у себя в комнате и тупо смотрела на стеклянное серое небо. Работал приемник.
— По сообщениям наших корреспондентов, — донеслось вдруг оттуда, — известный борец за права человека актер Борис Сокол объявил голодовку протеста. Учитывая его состояние здоровья, это может привести к катастрофическим последствиям.
Она вскочила и бросилась к телефону.
— Это вы, — кричала она в трубку, — что вы еще придумали?! Почему вы заставляете его голодать?! Он этого не перенесет.
— Ирина Константиновна, — голос Борща, как всегда, был мягок и ровен, — вы все время отрываете меня от срочных дел. Ваш муж сейчас получает обильнейшее питание.
— Это для прессы? — ничего уже не понимая, спросила Ирина.
— Для вас, — начиная раздражаться, бросил майор.
В камере горел торшер.
Борис
сидел на диване и лениво впихивал в себя большой серебряной ложкой икру, которую он брал из золотого бочонка. Из другого бочонка, полного льда, время от времени он неохотно доставал бутылку шампанского, наливал в венецианский бокал и, корча гримасы, неохотно пил.Рядом сидела Ирина.
Поодаль верещал японский транзистор:
«Пошел восемнадцатый день голодовки протеста, — печально сообщал транзистор, — выдающегося русского актера и диссидента Бориса Сокола…»
Сокол швырнул транзистор в дальний угол и тот заткнулся.
— Я больше не могу, — завопил Борис, — дайте хлеба! Селедки. Дайте воды! Я больше не могу видеть все эти шампанские и икры… Хлеба и селедки! Я, в конце концов, в тюрьме или нет?!!
Ирина не двигалась. Она смотрела в ночь, на появившуюся звезду.
— Знаешь, — сказала она, — я на многое начала смотреть по — иному. У меня в голове как — бы кое-что поменялось.
Сокол прекратил орать и нежно посмотрел на нее.
— Может, они уже скинули бомбу? — сказал он.
Комик Леви звонил в чердачную студию гения Гуревича.
Долго никто не открывал, и Леви уже подумал, что Гарик переехал в какой-либо более фешенебельный район, как вдруг за дверью послышались шаги и голос гения спросил:
— Кто там?
— Это я, — ответил Леви.
Гуревич открыл. Он был почти гол. На босу ногу.
— Что, настолько плохи дела? — поинтересовался Леви.
Гарик обнял его и прижал к своей груди.
— Вы вернулись в Париж, Леви? — спросил он.
— Ненадолго, — ответил тот, — я только хотел у вас спросить, какой падеж идет после творительного?
Они улыбались друг другу.
— Предложный, — ответил Гуревич.
— Вы-таки гений, — сказал Леви, — и вы знаете, что я понял, Гуревич?..
— Не совсем, — признался тот.
— Две вещи. Во — первых, что западные дураки не умнее восточных. Они просто западнее. И второе — Галеви надо играть под другим небом. Вы меня понимаете?
— Не совсем.
— Под небом, которое слышало пророков. Вы едете со мной, Гуревич?
— В таком виде?
— Тогда прощайте. Вы молоды, Гуревич, у вас есть время острить. А комик Леви стар. Он едет в Марсель, в старый порт, и садится там на корабль. Пожелайте ему, чтобы он доплыл до своей земли.
— Я вам желаю… Я, быть может, поплыл бы с вами… Но я влюбился, Леви.
— Разрешите узнать, в кого?
— В Афродиту. С волны!
— Волны вашего моря?
— Моего, — ответил Гарик.
— Приплывайте с Афродитой, Гуревич, а?
— Я вам обещаю, Учитель, — ответил Гарик.
И они распрощались, на старом парижском чердаке, ленинградские гений и комик.
— Пусть любовь ваша, Гуревич, будет долгой, как еврейское изгнание, — сказал Леви.