Баланс столетия
Шрифт:
Встречи будут повторяться. Ребят станут вывозить в Москву — для участия в правительственных концертах. Где только они не станцуют свою хоту с лентами, заплетающими поставленный посередине сцены шест! Год 1938-й. Год 1939-й. Октябрь 1940-го. Дружба с Германией положила конец русско-испанской дружбе. Заложники остались только заложниками.
NB
1937 год.В Москве прошел второй политический процесс по делу «Параллельного антисоветского центра» (Пятакова — Радека). Увеличившееся число арестов побудило власть упростить трудоемкую миссию органов. По предложению Кагановича было решено ввести несудебное рассмотрение дел с применением высшей меры наказания. Молотов предложил еще более «совершенный» прием — рассматривать дела и расстреливать списками. Заместитель председателя Верховного суда Ульрих ежемесячно представлял Сталину сводку об общем количестве лиц, приговоренных за «шпионско-террористическую деятельность». Были установлены особые нормы и процентовки.
Из статьи Сталина:
«Некоторые деятели зарубежной прессы болтают, что очищение советских организаций от шпионов, убийц и вредителей, вроде Троцкого, Зиновьева, Каменева, Якира, Тухачевского, Рознегольца, Бухарина и других извергов, „поколебало“ будто бы советский строй, внесло „разложение“. Эта пошлая болтовня стоит того, чтобы поиздеваться над ней… кому нужна эта жалкая банда продажных рабов, какую ценность она может представлять для народа и кого она может „разложить“? В 1937 году были приговорены к расстрелу Тухачевский, Якир, Уборевич и другие изверги. После этого состоялись выборы в Верховный Совет СССР. Выборы дали советской власти 96,8 процента всех участников голосования… Слушая этих иностранных болтунов, можно прийти к выводу, что если бы оставили на воле шпионов, убийц и вредителей и не мешали им вредить, убивать и шпионить, то советские организации
Из газетной статьи вице-президента Академии наук СССР Ивана Бардина:
«Ничего, ровно ничего личного, неустанное стремление к благу родины, к счастью миллионов трудящихся во всем мире, неутолимая любовь к истине, которая, по словам Гёте, прежде всего характеризует гения, орлиный взор, прозревающий исторические пути армии трудящихся, ведомой им на штурм старого мира, — таков наш любимый вождь, друг и учитель товарищ Сталин, организатор и руководитель технической революции в СССР… И еще. Товарищ Сталин научил нас, представителей старой интеллигенции, новому слову — родина. В старой, царской России мы избегали этого слова, так как оно было загажено, выволочено в грязи холопами царского самодержавия. Товарищ Сталин переплавил это слово в горниле революции и вернул его всем нам, как сверкающий металл, как самое дорогое, глубоко задушевное слово — социалистическая родина. Да, победа невозможна без самоотверженной, героической борьбы миллионов. Но какое счастье для миллионов, что в борьбе за свое кровное дело они имеют такого вождя, такого организатора великих побед, каким является товарищ Сталин!»
В комнате на Леонтьевском тетради. Перетертые. Взлохматившиеся на сгибах. На обложке первой аккуратно подчеркнутые красным карандашом надписи: «Общие собрания — проработка решений Пленума ЦК ВКП(б). Театр Мейерхольда 25–29 мая 1937». И еще более крупная, переправленная по графиту тем же красным карандашом подпись: «Громов». На другой тетради зеленым карандашом «ГОСТИМ» и на этот раз красными чернилами: «1) Собрание в мае 1937 г. (О Пленуме ЦК ВКП(б), 2) Собрание в декабре 1937 г. (О статье Керженцева „Чужой театр“)». Страницы старательно перенумерованы цветными карандашами. На вложенной страничке:
«Председателю общих собраний работников
Гос. театра им. Все. Мейерхольда
22, 23, 25 декабря с.г. …
Секретаря собраний В. А. Громова
Заявление
Ввиду того, что стенограммы сдавались в театр и раздавались на руки помимо меня, я снимаю с себя всякую ответственность за эти стенограммы.
25.12.37
В. Громов».
Значит, если где-то и сохранились машинописные стенограммы, они не соответствуют вот этому первоначальному рукописному протоколу. Секретарь боялся. Вряд ли того, что формулировки приобретут более мягкий характер. В 1937-м такого случиться не могло. Просто боялся за себя, и в качестве оправдания оставил у себя опасные листки.
Дядя Володя уходит от разговора. «Как это было?» — «Мерзко». — «Но ведь не может быть, чтобы все дружно соглашались со статьей. Явно кто-то спорил, пытался доказать». — «Да, но их обрывали. Осаживали. Всеволод сидел один. В стороне — Райх. Никто не подходил. Даже в перерыве. Был один перерыв. Все оставались в зале. Кирпичные стены коробки. Открытая конструкция. Помнится, из „Леса“. Впечатление ворвавшихся чужаков. Это уже не был мейерхольдовский театр». — «Так сразу?» — «В 1937-м все случается сразу. И неотвратимо. Они думали о собственном завтрашнем дне. Каким-то звериным чутьем понимали: с Мейерхольдом все кончено».
Дядя Володя поеживается. Сгорбившиеся плечи. Морщины. «Мерзость! Ты читала когда-нибудь мхатовские коллективные письма?» — «Какие?» — «По любому поводу. Хотя бы по поводу первого открытого московского процесса. Летом 1936-го». — «Зиновьев и Каменев?» — «Да. В Колонном зале. Фотографии на пол газетного листа. И МХАТ среди первых. Но не меня одного не оставляет чувство: будут оправдываться. Когда-нибудь будут…»
Газетная полоса на следующий день (24 августа) после поразившего воображение москвичей придуманного Сталиным авиационного праздника в Тушине выглядела примерно так. Чудеса авиационной техники. Восторг многотысячной толпы: наши соколы в небе! Рядом приговор по делу «троцкистско-зиновьевского террористического центра». Не менее восторженные отклики трудящихся на смертный приговор. И Художественный театр: «Мы, работники МХАТ им. Горького, с чувством огромного удовлетворения встретили приговор Военной коллегии Верховного суда СССР о расстреле изменников родины… Живи и здравствуй много лет, наш дорогой Иосиф Виссарионович! Мы еще теснее сплотимся вокруг тебя…»
И вот теперь артисты Театра Мейерхольда. Кинозвезда 1930–1940-х годов Николай Боголюбов: «Это вредительство. Вывод: нельзя работать вместе». Будущий руководитель Театра Ленинского комсомола Сергей Майоров: «Дело в мировоззрении — идеалистически-индивидуалистическое, ошибочное… не служит советскому народу, социализму… Такой театр не нужен, тормозит, вреден». Известный советский актер театра и кино Осип Абдулов: «Излечима ли болезнь? Сомневаюсь — нужен совершенно новый театр. Да, театр надо закрыть». Студент училища при театре некий Васильев: «Не послать ли Мейерхольда к Станиславскому на уроки: Мейерхольд ведь четыре пьесы провалил. Что посеешь: получили приказ о закрытии [театра]».
Профессиональная малограмотность, помноженная на страсть к немедленному самоутверждению, — в скольких случаях эта гремучая смесь привлекалась для уничтожения деятелей науки и культуры! А если к ней прибавить еще карьеризм И полное раскрепощение от нравственных принципов? Только новые поколения провозглашались идеологически стерильными, только в их руки якобы передавались судейский жезл и весы Фемиды.
Мейерхольду дают последнее слово. Он держится. Держится так, что минутами кажется, будто и в самом деле остается равнодушным к происходящему. Но все-таки рука тянется к стакану с водой. Стакана нет. Все видят, и никто не делает попытки стакан принести — учителю. Просто пожилому человеку. Рука задерживается в воздухе. Ложится на старое место. Голос чуть хрипит: «Выступлю в печати. Отдохну от травм. Мое право на изобретение…»
Дядя Володя сжимается. В том-то и дело, что такого права уже давно не существовало… Четвертый день собрания был полностью посвящен выработке резолюции, которая окончательно спасла бы учеников от учителя. И как можно полнее удовлетворила «руководство». Общий вывод: театр закрыть. Мейерхольда со всех должностей снять. «Дело» его рассмотреть отдельно. Его «персональное дело». Актеры единодушно отрекались от «вредительства», в котором принимали участие на протяжении без малого двадцати лет.
«Они знали, на что его обрекали? — Взгляд деда уходит в сторону. Губы белеют. — Знали?» — «Ты знаешь, что такое спецчасть? Не отдел кадров — спецчасть? Туда вызывали каждого и по многу раз, выпытывали сведения о сослуживцах. На первый взгляд пустые подробности, ничем не грозившие. Но потом люди исчезали. Каждый день. Одни в спецчасти начинали говорить, другие изворачивались, чтобы не давать ответов. Это грань между порядочностью и… Если бы не было этих лишних слов, если бы не было на каждом шагу доносов, неужели лагеря разрослись бы до таких чудовищных размеров? И ведь это еще не конец. Далеко не конец…» — «Значит, знали?!» Дед тихо покачивается на стуле.
NB
1937 год.23 декабря. Открытое письмо народного артиста СССР, исполнителя роли Ленина в фильмах Бориса Щукина В. Э. Мейерхольду.
«Как могло случиться, что вы, воспитавший немало талантливых актеров и режиссеров советского поколения… все время с такой удивительной легкостью „отпускали“ их из своего театра и, наконец, растратили всех лучших актеров ГОСТИМа?
Вы, Всеволод Эмильевич, одним из первых ратовали за советский репертуар. Вы как будто бы активно боролись против более консервативных театров, не хотевших „признавать“ советскую драматургию. Как же могло случиться, что в последние годы единственный из всех советских театров, этот театр, руководимый вами, оказался без советских пьес в репертуаре, если не считать тех политически порочных спектаклей, которые Всесоюзный комитет по делам искусств вынужден был не разрешить к выпуску?
Как могло случиться, что вы, член Коммунистической партии, не создали ни одного партийного спектакля? Как могло случиться, что именно вы явились автором целого ряда спектаклей, которые клеветали на нашу советскую действительность?
Как случилось, что вы, понимающий силу воздействия реалистического искусства… на протяжении всего советского двадцатилетия вашей театральной деятельности не могли освободиться из плена формализма?
Вы растеряли лучших ваших актеров; вы не осуществили ни одного идейного спектакля, способного мобилизовать нашего зрителя; вы потеряли, наконец, и самого советского зрителя, и руководимый вами театр справедливо признан сейчас театром ненужным и чуждым народу. С чем же вы остались, Всеволод Эмильевич?»
23 декабря газета «Известия» опубликовала «разоблачения» Мейерхольда — статью Прова Садовского, народного артиста СССР, орденоносца (Малый театр), «Школа формалистических выкрутасов»; статью народного артиста СССР Михаила Царева, будущего художественного руководителя Малого театра, «Почему я порвал с Мейерхольдом»;
статью Валерия Чкалова, полковника, Героя Советского Союза, «Банкротство»; статью В. Ставского, ответственного секретаря Союза советских писателей, «Необходимо сделать выводы».1938 год. 4(?) января состоялось 725-е и последнее представление «Дамы с камелиями». Маргерит Готье играла З. Н. Райх, Армана — М. М. Садовский, сменивший в этой роли М. Царева.
Отыграв спектакль, З. Н. Райх потеряла сознание. За кулисы М. М. Садовский вынес ее на руках. Когда со сцены в ответ на бесконечные овации и вызовы зала объявили, что Райх заболела, а Мейерхольда нет в театре, по словам Садовского, «случилось необыкновенное. Вся публика полезла на сцену… Рабочие, бутафоры, пожарники, артисты, взявшись за руки, как могли, сдерживали эту лавину. Но всех сдержать нам не удалось — очень много народа все же оказалось за кулисами». На следующий же день все декорации «Дамы с камелиями» были выброшены на двор. Балетный ансамбль Викторины Кригер торопился занять помещение. Танцоры готовились к вечернему представлению.
8 января было опубликовано постановление Комитета по делам искусств о ликвидации Театра Мейерхольда.
19 января «Таймс» опубликовала статью Гордона Крэга.
«…Теперь некто безответственный позволяет себе нападать на Мейерхольда. Утверждается, что „специальный комитет решит, способен ли Мейерхольд работать в советском театральном мире“. Никакой комитет не может ничего решать относительно Мейерхольда, человека гениального: вы не можете использовать гения, это он вами иногда может воспользоваться… Если же Советское правительство в самом деле совершенно некомпетентному комитету дало власть так обращаться с гениальным человеком — тогда стоит пересмотреть представление о Советах.
…Никогда правительство не делает подобные глупости. Они делаются крысами, которые кишат везде, где нет хороших собак, дабы их уничтожить. Крысы не могут повредить Мейерхольду. Даже если станут причиной его смерти. Его имя и все, им сделанное, настолько значительно, что те, кто знал его и его искусство, поймут, что его имя и его творчество уже находятся на недосягаемом уровне.
…Разве в Москве уже нет Константина Станиславского и его великого партнера Немировича-Данченко? Захотят ли они смотреть на „крах знаменитого советского режиссера“, как того желали бы крысы…»
ПЛАТОН КЕРЖЕНЦЕВ
Большой театр. Москва. Канун первого правительственного концерта. Глухой провал огромного, тонущего в темноте зала. Выхваченная четким кружком света фигура у режиссерского столика в партере. Небрежная поза. Крикливый, не выговаривающий буквы «р» голос. «Убгать! Этого, как его там, спгава, убгать! Долго еще? Кто следующий? Детский хог? И это называется хог? Сколько их? Согок человек? Не годится! Больше нагоду! Еще больше!»
Вблизи — круглые железные очки. Высокий лоб с залысинами. Венчик жиденьких завитков. Мясистый нос. Полные растрепанные губы. Гимнастерка. За плечом другая фигура. Френч. Тонущий в полутьме абрис круглой головы.
За кулисами паника: «Сам Керженцев!» Кто-то замечает: «Вместе с Хрущевым». Но Хрущев для будущего правительственного концерта не важен. Зато Керженцев! У руководителей не хватает платков стирать пот с краснеющих и бледнеющих лиц.
«Литературная энциклопедия» 1930-х годов: «Играл крупную роль в выработке партийной позиции в вопросах литературной политики, правильно ставил вопрос о попутничестве». Но это лишь одна сторона деятельности Керженцева.
В действительности нет такой области культуры, которой бы он не успел коснуться, особенно театра и своей любимой темы — художественной самодеятельности. Определение «художественная» появится со временем. Идея Керженцева в нем не нуждалась: противопоставить то, что могут делать непрофессионалы, собственно профессиональному искусству, то, что создает внешнюю видимость искусства, подлинному художественному произведению. О возможности вызывать в «массах» творческое начало, помогать человеку обрести внутреннюю самостоятельность и независимость благодаря утверждению своего творческого «я» не было и речи.
Недостаточное знание предмета? Пожалуй, Керженцева в этом можно заподозрить меньше, чем других. Историко-филологический факультет Киевского университета, многолетнее сотрудничество в подпольной печати, работа в газетах «Правда» и «Известия», редактирование журналов «Книга и революция», «Литература и искусство». И — дипломатическое поприще. И — управляющий делами Совета Народных Комиссаров. Должности сменяли одна другую в таком непостижимом калейдоскопе, что практически ни одной он не мог посвятить себя по-настоящему.
Его окрики помнят первые московские радиодикторы — с 1933-го по 1936-й Керженцев возглавлял Всесоюзный радиокомитет. Для образованного в 1936-м Всесоюзного комитета по делам искусств он был идеальным, по мнению Жданова, руководителем. Тем более что за его спиной была еще и должность заместителя председателя Коммунистической академии, ведущего работника Пролеткульта и директора Института литературы и языков Коммунистической академии. Он лично подготовил первый эшелон идеальных советских искусствоведов-«радетелей»: Андрей Лебедев, Александр-Поликарп Лебедев, Сысоев, Кеменов, которые впоследствии займутся и художественной жизнью стран народных демократий.
Исполнители и радетели — при всем внешнем сходстве разница между ними в тех условиях выживания культуры имела особое значение. Исполнители подчинялись любому приказу по принципу «куда денешься!». Но не усердствовали. Подчас даже могли покачать головами, когда начальство впадало в крайность: «Ну, зачем уж так!» Даже в душе огорчиться. Даже — предел свободомыслия! — посетовать в уголке на времена и службистские нравы. Любая кампания отрабатывалась ими от звонка до звонка, ни секундой больше, с благим и неизменным стремлением вернуться скорее к спокойному существованию.
Радетели — радели. И в ходе кампаний — когда занимали места в первых рядах, всегда хрипнущие от злобных воплей. И после их окончания — ничего не забывая, постоянно напоминая, не жалея сил на соблюдение «идейной стерильности», обеспеченной только в страницах пресловутой IV главы «Краткого курса истории ВКП(б)».
Для радетелей не существовало ни времени, ни обстоятельств, ни ошибок, ни смены начальства. «Руководство» оставалось для них единым, неделимым и главное — непогрешимым. Нижайшие поклоны в адрес каждого высокого «места». Безоговорочное послушание. Сладострастное ожидание свиста вымечтанной начальственной нагайки. Они были почти правы, утверждая личную незаинтересованность в доносах, заявлениях, письмах «в инстанции» и в печать — все «ради идеи». Почти — потому что в действительности это всегда была всепоглощающая месть обществу за свое несостоявшееся человеческое (с большой буквы!) существование, за трусливый, но представлявшийся таким удобным, выгодным и безопасным отказ от чувства собственного достоинства, от позиции в жизни. Керженцев умел «лепить» таких людей.
«В чем дело? Чего тянете? Где нагод? Давайте еще хогы! Два! Тги! Тгидцать тги! Какая газница, что газные? Пги чем здесь хогмейстегы? Дети должны петь сегдцем, одним сегднем — ведь их будет слушать Сталин! Слышите, сам Сталин!»
Через день на сцену Большого театра выйдут 700 хористов. Оркестровая яма не сможет вместить всех музыкантов. Всенародное торжество! И уже за кулисами во время показа фильма начнут распространяться волнующие рассказы о том, сколько сил враги народа и вредители употребили на то, чтобы вот этого замечательного — юбилейного! — фильма не было.
Положим, незадолго до съемок режиссер Михаил Ромм был уволен со студии — расплата за фильм «Тринадцать». Единственным условием восстановления стало создание фильма по сценарию Алексея Каплера «Восстание» — Сталин выбрал для него новое название: «Ленин в Октябре». За два месяца. Все остальные киномастера отказались от темы и от условий. Даже исполнителя роли Ленина Бориса Щукина Театр Вахтангова, где актер работал, не собирался отпускать на съемки. Согласие Ромма означало почти круглосуточную работу, фактическое переселение в павильон, где для него и Щукина были поставлены специальные кресла. Отныне оба находились под особой охраной НКВД.
Появившиеся в одно прекрасное утро на стене за креслами кровавые отпечатки гигантских ладоней спешно закрасили до прихода слишком впечатлительного Щукина. В коробке с только что отснятой пленкой, которая хранилась в закрытом шкафу, оказалась безнадежно испортившая ее замазка. Не менее тщательно оберегаемые новые американские объективы для съемочных камер были разбиты. Съемку пришлось вести со светом из собственных лихт-вагенов: кабель студии кто-то вывел из строя. Последней каплей стал подпиленный металлический брус над креслом Ромма. Случайно вставший на него человек легко обломил махину.
Оставался единственный путь — охрана из собственных сотрудников. Только после ее появления съемки удалось благополучно закончить. Виновных органам найти не удалось. Наглядное свидетельство разгула антисоветских сил, которым и противостояли массовые аресты, состоялось.
Чугунная решетка перегораживает переулок. Перехваченные цепью ворота. Проходная с дымком от вечно раскаленной буржуйки и человеком в гимнастерке: «Пропуск!» Красная книжечка с именем, первой в жизни фотографией «для документа», круглой печатью и размашистой подписью самого директора Городского дворца пионеров.
Сравнивающий взгляд. Неохотное: «Проходи!» Рядом не может быть никаких приятелей, знакомых, разве что один (!) из родителей по предъявлении удостоверения личности.
От ворот узенькая, протоптанная тропинка влево — к двухэтажному особняку. Станция юных техников. Направо — расчищенная аллея к нарядному дому (еще бы — творение самого Романа Клейна, строителя Музея изобразительных искусств!).