Балатонский гамбит
Шрифт:
— Я любил тебя, всегда. Только тебя я видел в фантазиях и в снах, и их было немало, от этого и Вестернхаген подвернулся, тебя же не было. Он всегда находил укромные места, где никто и не догадается. Мы курили, выпивали коньяк, потом тянули жребий, кто первым будет за мужчину, потом менялись ролями. Мне было отвратительно. Но в голове — только ты, только твое тело, столько всего твоего, столько этого бреда, что это надо было куда-то девать.
— Именно это я и поняла. Осторожно, — она высвободилась и снова села рядом, — ты мне плечо сломаешь. Вот как я быстро поставила тебе диагноз. Гомосексуализм — это тоже в первую очередь чувства, влечение, психология, а потом уже секс. Как между мужчиной и женщиной. Что же касается секса между мужчинами, это было и на Первой мировой войне. Мне было шестнадцать лет, когда я впервые это увидела в темном уголке штаба моего отца, между его адъютантами. Я сначала испугалась. Потом уж пугаться перестала. И, кстати, они оба были непрочь поразвлечься с дамами. А когда дам не было — друг с другом. Гомосексуалисты не получают по девять ран и не рвутся на опасные участки фронта, они испытывают недостаток мужества, а не его переизбыток. Из-за чего в определенных условиях появляются любовники мужского пола. То-то я заметила, что Вестернхаген куда-то исчез, когда я приехала. В Арденнах он был все время,
— Я запретил ему вообще подходить ко мне близко, пока ты была на Балатоне, — он снова обнял ее, прижимая к себе. — Я очень не хотел, чтобы ты догадалась, что нас что-то связывает, что-то такое, что могло вызвать у тебя отвращение. Я боялся, ты подумаешь что-то, чего не было с моей стороны. Я знал, что ты психиатр, ты видишь и понимаешь больше, чем просто женщина. Когда ты уехала, Вестернхаген устроил мне сцену, я был удивлен. Это была ревность, и я понял, что у него это вполне серьезно. Мне не надо было соглашаться с самого начала. Но тяга к таким удовольствиям, запретным, а потому желанным, которую развил во мне брат, сыграла свою роль. Но я сказал ему, что все. Я люблю фрау Ким, возможно, она ждет от меня ребенка, я женюсь на ней, я хочу только этого, больше ничего. Это настоящая любовь, настоящий брак. Я не могу и не хочу ее оскорблять. Лучше я пойду к проститутке в Вене, если уж потребуется. Он начал пить, потом неожиданно для всех застрелился. Я переживал это. Это случилось в тот день, когда ты позвонила по связи рейхсфюрера, потому я немного сухо разговаривал с тобой, но я был потрясен. И Дитрих тоже знал, и тоже был потрясен, что все дошло до этого. Но ничего иного быть не могло, я не мог себе представить, как это все будет, как поддерживать с ним связь, даже если ты ничего не узнаешь.
— Его наверняка можно было бы вылечить. Я бы смогла это сделать.
Она наклонилась, поцеловала его в губы, перебросив длинные волнистые волосы на одну сторону.
— Как? Так же, как и меня? — он сжал ее руку.
— Нет. Обычными сеансами психотерапии, — она пожала плечами. — Просто что-то зациклило в психике, может быть, после ранения. Я помню, у него было серьезное ранение в голову. Ведь изначально ничего с ним такого не было, я уверена. Иначе как он оказался в СС? Его же проверяли и опытные психиатры, в том числе.
— Наверное, так. Но я потом уже мало думал о нем. В Австрии я постоянно думал о тебе, о том, как ты там, в Берлине. Как ты и Джилл. В плену я искал любую возможность, чтобы узнать о твоей судьбе. Я спрашивал всех, кто в этот момент был там. Я просил спрашивать своих друзей, и они помогали мне. Все, что мне удалось выяснить, что в последний раз тебя видели в фюрербункере 1 мая, когда было объявлено перемирие на один день. Ты прощалась с Магдой Геббельс, оттуда ты ушла в Шарите. А утром, когда перемирие закончилось, больницу захватили русские танки. Больше тебя никто не видел. Я понял, что они тебя убили. Мне что-то говорили, что ты ждала эмиссаров Красного Креста, но приехали они или нет, я не знал. Меня угнетало то, что они не только тебя убили, — он прижал ее к себе. — Они еще изнасиловали твое прекрасное тело, которое я так любил, которое было средоточием всех чувств, всей моей страсти к тебе. Это было невыносимо — думать об этом. Я думал об этом миллион раз, и в бессилии сжимал кулаки от бешенства. Это было мукой похлеще ожидания смертной казни. Я любил тебя тогда, любил потом все годы в тюрьме, я часто думал о тебе, думал о том, как ты погибла. И это примирило меня с моей собственной участью, — он отстранил ее, встал, подошел к окну, посмотрел на море. — Здесь красиво. Я думал, — продолжил через мгновение, закурив еще одну сигарету, — когда они казнят меня, мы встретимся с тобой, там, на небесах. И больше никого не будет, только мы вдвоем. Мне даже хотелось, чтобы это случилось поскорее. Когда я спрашивал себя, за что я терплю всю эту несправедливость, я знал ответ: за то, что я добился своего, я был с ней счастлив, я был ею любим и сам любил ее со страстью, не помня себя. Никого и ничего не помня. Хотя бы несколько ночей и дней. За эту страсть я и плачу теперь. Я не мог себе представить, что ты жива, и я ничего не знаю об этом. Как бы мне и не нужно знать. Я давно уже не надеялся на встречу.
Она поднялась на постели, протянув руку, тоже взяла сигарету.
— Джилл была права, мне надо было дать о себе знать, — она вздохнула, опустив голову.
Он подошел, щелкнув зажигалкой, дал ей прикурить. Потом сел на постель, опираясь спиной на стену, она повернулась, положила голову ему на колени.
— Почему, Мари? — он посмотрел ей в глаза. — Ты не поверила мне до конца?
— Я сама не смогла пойти до конца, — призналась она. — Наверное, впервые в жизни. Потеряв сначала взрослого сына, потом того, другого, который мог бы родиться, я побоялась разрушить чужое счастье.
— Какое счастье? — он провел рукой по ее волосам. — Зигурд знала еще в тридцать девятом, что ты мне очень нравишься, но Лина убедила ее, что это все молодость, ветер в голове, мальчишкам нравятся распущенные женщины, она так о тебе говорила, — Маренн слабо улыбнулась, кивнув. — С рождением первого ребенка все пройдет, он остепенится, забудет. Не прошло. Не забыл. И она почувствовала это. Когда я освободился, она долго молчала. Потом призналась, что даже в письмах ощущала это. «Я была тебе товарищем, все равно, что товарищем по оружию». Но в каждой строчке чувствовалась тоска, неизбывная тоска по другой, той, что разбудила не долг, а страсть. Тоска одинокого орла, который утратил подругу, но вынужден жить, чтобы выкормить птенцов. Он смотрит в синее небо, ловя каждый шорох, в слепой, безумной надежде, что она снова прилетит. Но ее нет. Я дождался, моя надежда все-таки сбылась.
Маренн вздрогнула, закрыла глаза. Он положил руку ей на грудь.
— Когда я смотрел на тебя в том кино, и потом в Арденнах, я думал, ее грудь ровно поместится в мою ладонь. И правда. Она точно по моей руке. Помещается в мою ладонь, — он слегка сжал ее, приподняв. Она открыла глаза.
— Я хотела вернуться к тебе в Австрию, — она приподнялась, прислонилась щекой к его груди. — Готовился приказ об эвакуации Шарите, мы с де Кринисом решили, что лучше всего эвакуироваться на юг Баварии, это зона наступления американцев. Я предполагала взять с собой Джилл, я знала, что — «Лейбштандарт» отступает от Вены. Я думала, это близко, мы сможем пробиться к нему, и будем вместе. Дальше — будь что будет. Но случилось это несчастье. Бомба попала на Беркаерштрассе, погиб Ральф, Джилл была тяжело ранена, практически на волосок от смерти. Это все решило окончательно, — она вздохнула. — Окончательно. Я уже не могла думать
о том, кого я люблю, что лично мне надо. Я не думала о тебе, прости. Я думала только о ней, о том, как ее спасти. Все было очень плохо. Она лежала в Шарите, ее нельзя было трогать несколько дней, и я про себя думала только об одном, только бы ее состояние улучшилось до того, как большевики ворвутся в центр города, иначе все — смерть и для нее и для меня. Теперь Джилл совершенно здорова, она больше не жалуется на головные боли. Так что я спокойна, когда меня не станет, она будет жить здесь со своей семьей, я надеюсь. Я потеряла Штефана, я потеряла второго ребенка, которого хотела, которого уже любила. Потерять Джилл я уже не могла. Я не могла позволить, чтобы война отняла у меня последнее, — она помолчала, он, наклонившись, поцеловал ее волосы, щеку. — Когда русские пришли в Берлин, — она наклонилась, чтобы затушить сигарету в пепельнице, — мы с Джилл остались одни. Скорцени, Науйокс — все они уехали из Берлина. Они прятали какие-то документы, золото, организовали никому не нужный вервольф — идея Кальтенбруннера, а на самом деле уже обеспечивали себе послевоенное будущее. Я не сказала Отто, что полюбила другого, — она взглянула Йохану в лицо. — Мы с ним виделись после моего возвращения из Венгрии, но я так плохо чувствовала себя, что не могла с ним говорить. Просто отказала в близости, отказала навсегда. Ни о какой близости уже и речи быть не могло, все покатилось в пропасть. Я подумала, он будет защищать Берлин. Но ничего защищать они не собирались, — она грустно улыбнулась. — Защищала дивизия «Викинг», защищали другие, они уже были далеко, где-то в Альпах. Шелленберг был во Фленсбурге. Он вел переговоры с представителями Красного Креста и по моей просьбе дал знать леди Клемми, что я осталась в Шарите с тяжелораненой дочерью и психически неполноценными людьми, которые подлежат международной защите. Их было немало, целый этаж. Мне помогал Мюллер, его подруга Эльза Аккерман, Раух, — она помедлила, — он решил догнать Отто позже, чтобы все-таки помочь нам с Джилл как-то вырваться из Берлина, если Красный Крест опоздает. Потом Генрих тоже исчез, мы думали, что его убили. Лизу тяжело ранили, когда она пыталась проникнуть в свой дом, а там уже были большевики. Остался только Раух. Когда Йозеф и Магда покончили жизнь самоубийством, то есть их убили по их приказу, мы с Фрицем вернулись в Шарите. Там нас ждала Джилл, по счастью, она уже могла передвигаться сама, и Лиза, но она была без сознания. У нас было все, чтобы подороже продать свою жизнь — автоматы, гранаты. Рассчитывать нам было не на что, мы готовились умереть. И ждали, когда они придут в Шарите. Фриц мне сказал, что они на соседней улице. Как только перемирие кончилось, они пришли. Два танка и пехотинцы. Они уже были на первом этаже, и мы уже приготовили автоматы, но они остановились. И сами объявили, что не пойдут дальше. Леди Клемми — очень пунктуальная женщина. Она меня спасла, сама того не зная. Хотя ее эмиссары опаздывали, и большевики всячески задерживали их, она сообщила самому Жукову о своих намерениях. Клемми — крепкий орешек, она вроде меня, — Маренн улыбнулась. — Русские остановились на первом этаже, на второй они не поднялись. Раух вывел нас с Джилл тайком, ночью, через черный ход, мы еще долго скрывались в Берлине, потом все-таки вышли из города и добрались до швейцарской границы. Лиза осталась в Шарите. Эмиссары Красного Креста, прибывшие утром, взяли ее вместе с больными и ранеными. Она выжила, сейчас живет в Вюртемберге. Из Женевы мы приехали в Париж. Вальтер заранее подготовил нам с Джилл все документы. Там было отмечено, что мы обе находились в концлагере и нас освободили американцы. Это довольно в большой степени соответствовало истине, и именно это я имела в виду, когда выразила сомнения, что рейхсфюрер легко одобрит нашу женитьбу.— Ты числилась заключенной концлагеря? — он приподнял бровь, взглянув на нее. — И носила погоны оберштумбаннфюрера СС?
— Напрокат, как я сама считала. Ты спрашивал, что он ответил Вальтеру Шелленбергу, когда тот подал рапорт? Он ему ответил: я вам разрешил жениться на польке, теперь вы хотите жениться на заключенной концлагеря. Не слишком ли, бригадефюрер? Тебе он мог сказать примерно то же.
— Но он же подписал рапорт Шелленберга.
— Да. Подписал. Рапорт о разводе. Вальтер настоял на этом. Рапорт о том, чтобы ему разрешили на мне жениться, он так и не подал, ведь в этом случае писать такую же бумагу надо было и мне, но я отговорила Вальтера от этого. А Мюллер сказал просто: прикажут освободить — освободим в два счета, но надо ли? И оказался прав. Если бы рейх существовал, мне бы пришлось еще кое-что сделать для Мюллера, чтобы он снизошел до этого освобождения, — она улыбнулась. — Съездить проверить какие-нибудь лагеря, все то, что я так не люблю, побеседовать там с врачами, которых я тоже не люблю, провести проверку. Он бы уж с меня содрал все, что захотел. Но в конце концов конечно, поставил бы подпись. Я даже не сомневаюсь. А рейхсфюрер подписал бы твой рапорт и о разводе и о женитьбе. И я очень надеюсь, мой тоже. Но если бы ты проявил терпение.
— Я проявлял терпение на пятнадцать лет, несколько месяцев я бы уж подождал точно, и никаким лагерем меня не испугаешь. Так, значит, они сделали себе документы? — он откинулся на подушку, потянув ее за собой. — То, что они тебе их сделали, это даже хорошо. Но и себе — наверняка. Все стали латиноамериканцами? Очень оригинально. Пока мы проливали кровь, сдерживая большевиков, они готовили себе безбедное послевоенное будущее.
— Что касается меня, — она приподнялась на локте, накручивая локоны своих волос ему на запястье, как делала на Балатоне. — Если бы не Джилл, то я и не просила бы никаких документов. Я их и так не просила. Мы готовились умереть в Берлине. Но Вальтер предложил мне помощь, и я приняла ее. Ради Джилл, ради того, чтобы потом помочь тем, кто помог мне.
— Я так понял, Раух, этот адъютант Скорцени, был там с тобой, в Берлине? — он внимательно посмотрел на нее, спросил намеренно равнодушно, но она еще с Арденн хорошо знала, это равнодушие — всего лишь маска ревности.
— Да, — она кивнула и, размотав волосы, легла рядом. — Но между нами ничего больше не было. О чем я могла думать, когда моя дочь умирает у меня на руках, а большевики сначала за три квартала, потом за два, потом они на соседней улице, а потом — на пороге твоего дома. И творят погромы. Кроме Рауха, мне не на кого было опереться, но он и сам хорошо понимал, что происходит. Он ни о чем не напомнил мне ни разу. Только благодаря ему нам удалось вырваться.
— А сам он? Я так понимаю, он жив, — он повернулся к ней.
— Да, он живет в Австрии. Тоже под другим именем, очень конспиративно. Они что-то делают, — ее красивые темные брови вздрогнули, она вздохнула, обнаженная грудь приподнялась, он положил руку сверху. — Я не знаю, что толком, и не хочу знать, все связано с какими-то секретами рейха. Я даже не спрашиваю. Ради собственной безопасности и ради безопасности Джилл. К моей медицине это не имеет отношения.
— Джилл сказала, ты одинока, плачешь по ночам.