Балерина из Санкт-Петербурга
Шрифт:
Я не забывала ни на мгновение, что пока еще была всего лишь на испытательном сроке, и сгорала от нетерпенья и тоски, считая дни до главного испытания, по итогам которого меня должны были либо окончательно зачислить ученицей Императорского театрального училища, либо изгнать как ни на что не годную. Теперь молитвы мои были только об успешном прохождении экзамена по итогам испытательного года. Снизойдет ли Бог до моих страстных молений или же моему маленькому таланту дебютантки удастся убедить многоуважаемую комиссию и без всяких рекомендаций с неба? Узнав вердикт, которого я так ожидала, я едва не упала в обморок от радости. Стены репетиционного зала качались у меня перед глазами. Мне приходилось держаться за плечо моего партнера, чтобы не упасть. Удивившись этой внезапно охватившей меня слабости, один из экзаменаторов наклонился к Мариусу Петипа и сказал ему столь внятно, что я расслышала каждое слово, несмотря на гудение в ушах:
– Не слишком ли она впечатлительна при выступлении на сцене?
– Танцовщица не может быть слишком впечатлительной, если она достаточно владеет техникой, чтобы управлять своими чувствами, выражая их! – ответил Мариус Петипа. – Вспомните изумительную Екатерину Телешову [3] ,
Оба расхохотались, и я поняла, что вопрос о моем приеме решен окончательно. Благодаря Мариусу Петипа. Я и сегодня, вспоминая этот безумный день, мысленно благодарю eго, как если бы мое прилежание и детская обольстительность ничего не значили для коллегиального решения и, не будь его, я бы даже не родилась для танца!
3
Телешова Екатерина Александровна (1804–1857) – русская артистка, первая исполнительница многих партий в балетах, поставленных Шарлем Дидло. Была главной соперницей Авдотьи Истоминой на петербургской сцене. Дарование Телешовой ценили многие писатели и художники; Карл Брюллов написал c нее картину «Итальянка у фонтана». В 1842 г. оставила сцену, но предания об ее искусстве вполне могли жить и в описываемую Труайя эпоху. (Прим. пер.)
На следующий же день после испытания для меня началась новая жизнь, пусть и в тех же стенах и среди тех же лиц. Конечно, не изменились ни школьная дисциплина, ни экзерсисы у палки. Но я выросла на целую голову. Отныне мой путь был прочерчен этап за этапом, у меня теперь были все основания мечтать о настоящей балеринской судьбе, подразумевающей, конечно, много труда, за который обязательно воздастся славой. Время от времени Мариус Петипа наведывался к нам в класс. Эти редкие визиты каждый раз повергали меня в состояние транса, к которому примешивались беспокойство, надежда и преданность. Когда я танцевала для него, то чувствовала, что предлагаю ему лучшее, на что способна. А он всегда смотрел на меня тем ироничным и отеческим взором, который так нравился мне. Я и не воображала себе большего счастья, чем слышать слова, порою срывавшиеся с его уст: «Хорошо! Продолжай в том же духе, и мы сделаем из тебя вторую Марию Тальони!» Строгая мадам Стасова скукоживалась в его присутствии, становясь незначительной, словно какая-нибудь мокрица. Когда он покидал зал, я снова погружалась во мглу безвестности, но тут же расцветала вновь, когда он опять приходил поглядеть на нашу работу. Мне даже казалось, что между ним, маститым хореографом, и мною, жалкой ученицей Императорской школы второго года обучения, существовал некий сговор, в который больше никто еще не был посвящен. А впрочем, не я одна, но иные из моих подруг также находили в нем шарм, несмотря на морщины и посеребренную бородку. Что ж, бывает, что талант и слава делают убеленного сединами мужа навеки самым прельстительным мужчиной для сердец юных отроковиц.
Hу, а учащимися в нашей школе юношами я не интересовалась вовсе.
Их было сорок, тогда как нас, будущих танцовщиц – около шестидесяти. Вполне естественно, каждый пол вел отдельную от противоположного жизнь, а контакты между ними происходили под бдительным надзором. Мы помещались в антресолях, отроки – этажом выше; мы и в столовую, и на прогулки ходили в разное время, а во время совместных уроков нам было строжайше запрещено болтать и даже обмениваться взглядами при исполнении фигур, коим нас обучали наставники. Это не мешало большей части моих подруг иметь «безмолвный флирт» с кем-нибудь из учеников, проживающих выше этажом. По вечерам мои соученицы шепотом болтали о своих тайных победах, а мне было забавно наблюдать за этим соперничеством, из коего я сама себя добровольно исключила. Схоронившись в уголке дортуара, они с жаром расспрашивали друг друга, обменивались самым сокровенным и изобретали таинственные сигналы для связи с избранниками своих сердец. Ради благопристойности в школе было принято обращение на «вы» даже среди подруг по классу, и разговоры моих переволновавшихся соучениц складывались примерно так: «Заметили ли вы, какое смешное выражение было у Сержа во время нашего па-де-де? Он пожирал меня глазами! Вот увидите, со дня на день он переступит грань и получит щипка!» Или же: «У меня складывается впечатление, ма шер, что вы охладели к Косте. Кого вы теперь обожаете?» Потому что в конце концов большинству из этих юных прелестниц непременно нужно было кого-нибудь «обожать». Как только в дортуаре гасли лампы и надзирательница удалялась к себе за занавеску, на другом конце спальни начиналось перешептывание между влюбленными отроковицами, становясь все настойчивее. Кроме того, каждая пансионерка имела свою «люмицу», как правило, из старших классов – «маленькую маму», как мы ее называли, которая приходила посидеть на краешке кровати да поболтать несколько минут на сон грядущий. Помню, что одиннадцати лет – то есть на третьем году по поступлении в школу, у меня была «маленькой мамой» очаровательная Татьяна Власова, тремя годами старше меня, которая была без ума от некоего Василия Бурбакова, долговязого нескладного парня чуть старше себя. Он вот-вот должен был закончить курс учебы и благодаря своим хорошим результатам получил приглашение, начиная с октября месяца, в балетную труппу московского Большого театра, который, как и Мариинский и Александринский, находился в ведении дирекции Императорских театров. Послушать Татьяну, она была в отчаянии от предстоящей разлуки со своим галантным рыцарем, хотя они и поговорить-то друг с другом как следует не могли.
– Вы понимаете, Людочка, – причитала она, – чем больше молчишь о любви, тем больше возрастает чувство. Все поэты только о том и поют! Не потому ли так крепки наши с Василием чувства, что мы так никогда и не признались в ниx друг другу? И вот теперь его переводят в Москву – и все погибло, все рухнуло!
– Да, это, конечно, ужасно, – ответила я без большого в том убеждения.
– А вы… вы-то кого обожаете? – неожиданно спросила она. Застигнутая врасплох, я на мгновение заколебалась, но тут же обронила кончиками
губ:– Никого!
– В это невозможно поверить! Сколько же вам лет?
– Скоро двенадцать!
– В эти годы пробуждается сердце… Я в эти годы уже начала обожать! Но, может быть, вы просто холодна, как льдышка…
Меня это оскорбительное подозрение точно кнутом хлестнуло.
– Я не льдышка! – с негодованием пробормотала я. – Напротив… Я обжигаю всякого, к кому приближаюсь… Или, лучше сказать, я сама горю для них.
– Ну, а теперь для кого вы горите?
Я отыскала в полутьме взгляд Татьяны и произнесла на одном дыхании:
– Для мосье Мариуса Петипа!
Татьяна вздрогнула и чуть не упала на мою постель, на которой сидела.
– Это невозможно! – пробормотала она.
– Отчего же?
– Да оттого… что он стар!
Это был вызов, на который я не могла не дать ответ. Я почувствовала, как в моей спине прорастают крылья. Я внезапно сделалась мятежным ангелом.
– Это ничего не меняет! – ответила я. – Может быть, я его так обожаю именно потому, что он не юн!
Милосердная, как и положено «маленькой маме», Татьяна попыталась меня вразумить:
– Берегитесь, Людмила! Эта красивая мечта заведет вас в никуда! Очевидно, мосье Петипа еще красивый мужчина, но вам-то нет еще и двенадцати!
– Не ваша печаль мне о том напоминать!
– А если даже так… Бедняжка!.. Поразмыслите хорошенько! Мосье Петипа женат, он преданно любит свою жену… У него уже взрослые дети! У вас не сложится жизнь с ним, помяните мое слово!
– Так ведь вовсе не обязательно с кем-то жить и целовать кого-то, чтобы посвятить ему свою жизнь! – заявила я.
Слово – не воробей, вылетит – не поймаешь… Я испугалась, что мои слова услышит весь дортуар, а может быть, и сама надзирательница. Но в спальне по-прежнему стояла гробовая тишина, и у меня отлегло от сердца.
– У вас, конечно, есть и другие мотивы, о которых мне не хочется знать. Все сентиментальные безумства достойны уважения! – заключила Татьяна, крепко обняв меня. – Помолчим об этом…
Еще какой-то миг мы побыли в объятиях друг друга; затем Татьяна отправилась к себе в постель, находившуюся в противоположном конце дортуара, а я свернулась клубочком в своей. Удивляясь, как это я могла поведать Татьяне о своих чувствах к Мариусу Петипа, я тем не менее ничуть не сожалела об этом. Я даже почувствовала, что это признание сбросило c души моей камень: с этой минуты я твердо знала, что самый важный в моей жизни персонаж – этот марселец с элегантной бородкой и живым взглядом, этот бог сцены, которого все ученицы нашей школы, даже выпускного класса, обожали не иначе как с трепетом. Я бессознательно сравнивала его с отцом – но тот был злоcчacтным комедиантом, топившим горе в вине, а герой моих мыслей был любимчиком всего Санкт-Петербурга. Я горевала о первом и восхищалась вторым. И засыпала с утопающей уверенностью, что была вдвойне права, посвящая свою жизнь танцу, а свое сердце – Мариусу Петипа.
III
Изо дня в день я все более предавалась хореографической экзальтации. Чем больше играла во мне амбиция сравниться с самыми знаменитыми европейскими балеринами, тем больше я теряла интерес ко всему, что не относилось к танцу. В моих глазах чарующий иллюзорный сценический мир и был доподлинным, настоящим миром, тогда как тот, что простирался за стенами балетной школы, со всеми его пошлостями и очевидностями, был не более чем миром ирреальным. Подвергая свое тело каждое утро методическим истязаниям экзерсисами, я требовала от него все новых подвигов, приближавших меня к безупречному мастерству. Голова моя, сердце и мускулы постоянно пребывали в поиске совершенства; работа у станка была для меня самоизнурением и молитвою одновременно. Я поздравляла себя с тем, что могла правильно исполнять арабески и аттитюды, гордилась своей прекрасной элевацией [4] , мечтала достичь виртуозности какой-нибудь звезды, знаменитой тем, что может исполнять четыре раза за спектакль три тура на пуантах, или заграничной знаменитости, лихо крутящей тридцать два фуэте [5] подряд, не переставая улыбаться публике. Правда, если цель моя оставалась неизменною, то педагоги менялись от года к году, от класса к классу. Из рук мадам Стасовой я перешла в не менее чуткие руки Льва Иванова, Христиана Иогансона, Павла Гердта, не упоминая уже о других, не столь именитых наставниках, но хотя каждый из них имел свою методику преподавания, все они в большей или меньшей степени повиновались директивам Мариуса Петипа.
4
Элевация – природная способность танцовщика исполнять высокие прыжки с пролетом и фиксацией в воздухе той или иной позы. (Прим. пер.)
5
В ту пору исполнение 32 фуэте было в большую новинку в хореографическом искусстве, впервые в России 32 фуэте исполнила итальянка Пьерина Леньяни в партии Одиллии («Лебединое озеро», Мариинский театр, 1895 г.). Еще Анна Павлова в 1920-е годы считала этот вполне обыденный ныне элемент трюкачеством, достойным цирка. (Прим. пер.)
Великий маэстро теперь уже регулярно наведывался к нам на занятия, констатируя наш прогресс и указывая на недочеты. Его появления я каждый раз ожидала с нетерпением и в то же время боязливо. Чем старше классом я становилась, тем больше ощущала потребность в его наблюдении и суждении. Конечно же, это была жажда одобрения сродни той, которую благочестивые души испытывают к своему исповеднику. И в том и в другом случае – поиск поддержки свыше, но в еще большей степени – желание достичь посредством суровой дисциплины определенной цели, ибо я жаждала добиться пластического совершенства точно так же, как алчут достичь совершенства духовного благочестивые души. А впрочем, может быть, союз этих двух целей, на взгляд противоречивых, формирует единый лучезарный союз мысли и плоти? Не хочу показаться нескромной, но, хотя на меня порою нападала неуверенность, я ни разу не удостоилась от маэстро нелестного замечания. Его отеческие покачивания головой и снисходительные гримасы помогали мне обрести уверенность в себе до его следующего визита.